Меню Рубрики

Одна мысль об таком ужасном оскорблении приводила его в бешенство кого

И немцы схватили за руки и ноги Пирогова.

Напрасно силился он отбиваться; эти три ремесленника были самый дюжий народ из всех петербургских немцев и поступили с ним так грубо и невежливо, что, признаюсь, я никак не нахожу слов к изображению этого печального события.

Я уверен, что Шиллер на другой день был в сильной лихорадке, что он дрожал как лист, ожидая с минуты на минуту прихода полиции, что он бог знает чего бы не дал, чтобы все происходившее вчера было во сне. Но что уже было, того нельзя переменить. Ничто не могло сравниться с гневом и негодованием Пирогова. Одна мысль об таком ужасном оскорблении приводила его в бешенство. Сибирь и плети он почитал самым малым наказанием для Шиллера. Он летел домой, чтобы, одевшись, оттуда идти прямо к генералу, описать ему самыми разительными красками буйство немецких ремесленников. Он разом хотел подать и письменную просьбу в главный штаб. Если же главный штаб определит недостаточное наказание, тогда прямо в государственный совет, а не то самому государю.

Но все это как-то странно кончилось: по дороге он зашел в кондитерскую, съел два слоеных пирожка, прочитал кое-что из «Северной пчелы» и вышел уже не в столь гневном положении. Притом довольно приятный прохладный вечер заставил его несколько пройтись по Невскому проспекту; к девяти часам он успокоился и нашел, что в воскресенье нехорошо беспокоить генерала, притом он, без сомнения, куда-нибудь отозван, и потому он отправился на вечер к одному правителю контрольной коллегии, где было очень приятное собрание чиновников и офицеров. Там с удовольствием провел вечер и так отличился в мазурке, что привел в восторг не только дам, но даже и кавалеров.

«Дивно устроен свет наш! — думал я, идя третьего дня по Невскому проспекту и приводя на память эти два происшествия. — Как странно, как непостижимо играет нами судьба наша! Получаем ли мы когда-нибудь то, чего желаем? Достигаем ли мы того, к чему, кажется, нарочно приготовлены наши силы? Все происходит наоборот. Тому судьба дала прекраснейших лошадей, и он равнодушно катается на них, вовсе не замечая их красоты, — тогда как другой, которого сердце горит лошадиною страстью, идет пешком и довольствуется только тем, что пощелкивает языком, когда мимо его проводят рысака. Тот имеет отличного повара, но, к сожалению, такой маленький рот, что больше двух кусочков никак не может пропустить; другой имеет рот величиною в арку главного штаба, но, увы! должен довольствоваться каким-нибудь немецким обедом из картофеля. Как странно играет нами судьба наша!»

Но страннее всего происшествия, случающиеся на Невском проспекте. О, не верьте этому Невскому проспекту! Я всегда закутываюсь покрепче плащом своим, когда иду по нем, и стараюсь вовсе не глядеть на встречающиеся предметы. Всь обман, всь мечта, всь не то, чем кажется! Вы думаете, что этот господин, который гуляет в отлично сшитом сюртучке, очень богат? Ничуть не бывало: он весь состоит из своего сюртучка. Вы воображаете, что эти два толстяка, остановившиеся перед строящеюся церковью, судят об архитектуре ее? Совсем нет: они говорят о том, как странно сели две вороны одна против другой. Вы думаете, что этот энтузиаст, размахивающий руками, говорит о том, как жена его бросила из окна шариком в незнакомого ему вовсе офицера? Совсем нет, он говорит о Лафайете. Вы думаете, что эти дамы. но дамам меньше всего верьте. Менее заглядывайте в окна магазинов: безделушки, в них выставленные, прекрасны, но пахнут страшным количеством ассигнаций. Но боже вас сохрани заглядывать дамам под шляпки! Как ни развевайся вдали плащ красавицы, я ни за что не пойду за нею любопытствовать. Далее, ради бога, далее от фонаря! и скорее, сколько можно скорее, проходите мимо. Это счастие еще, если отделаетесь тем, что он зальет щегольской сюртук ваш вонючим своим маслом. Но и кроме фонаря, все дышит обманом. Он лжет во всякое время, этот Невский проспект, но более всего тогда, когда ночь сгущенною массою наляжет на него и отделит белые и палевые стены домов, когда весь город превратится в гром и блеск, мириады карет валятся с мостов, форейторы кричат и прыгают на лошадях и когда сам демон зажигает лампы для того только, чтобы показать все не в настоящем виде.

Впервые напечатано в книге «Арабески. Разные сочинения Н.Гоголя», ч.2-я, СПб, 1835. Написана в 1833-1834 гг.

источник

| | | | | | | | | / Колонки
/ Колонки / Понедельник
7 историй о вреде чтения
Дата публикации: 25 Июля 2005

получить по E-mail
версия для печати

Г азета «Новые Известия» и почтовая служба mail.ru опросили на прошлой неделе пользователей Интернета. Целью опроса было выявление самых вредных, по мнению пользователей, книг. Финальный список выглядит следующим образом.

    1. А.Гитлер. Mein Kampf (пропаганда фашизма) — 40,19%
    2. К.Маркс. «Капитал» (пропаганда коммунизма) — 21,29%
    3. В.Сорокин. «Голубое сало» (пропаганда порнографии) — 18,65%
    4. М.Арбатова. «Мне 46» (пропаганда феминизма) — 17,23%
    5. В.Набоков. «Лолита» (пропаганда педофилии) — 15,05%
    6. Б.Ширянов. «Срединный пилотаж» (пропаганда наркомании) — 11,71%
    7. Л.Захер-Мазох. «Венера в мехах» (пропаганда патологической эротики) — 8,07%
    8. Л.Толстой. «Анна Каренина» (пропаганда суицида) — 4,78%
    9. Ф.Достоевский. «Преступление и наказание» (пропаганда насилия) — 4,65%
    10. И.Тургенев. «Отцы и дети» (пропаганда розни поколений) — 3,33%

Примечательным, с нашей точки зрения, является непопадание в список «Жюстины» при наличии на почетном 7-м месте «Венеры в мехах».

Среди вредных детских книг, которые были вынесены в отдельный опрос, чаще всего назывались «Гарри Поттер» и «Колобок» (последний, по мнению пользователей, рекламирует каннибализм и «безнаказанность увертливых»). А также «Золотой ключик, или Приключения Буратино», вызывающий у части пользователей «фаллические ассоциации», и «Стойкий оловянный солдатик», пропагандирующий депрессию.

К сожалению, авторы опроса забыли включить в него пункт, который позволил бы судить, насколько пользователи лично знакомы с опасными текстами.

Вместо привычных занудных вариаций сегодня здесь будут опубликованы краткие истории, иллюстрирующие или опровергающие идею вредности чтения.

НН рассказывал, что читать его научили в три года. И вот он вскоре после этого, пользуясь плодами просвещения, сидел на горшке и что-то тихо читал, покуда его папа работал за столом. Потом оторвался от чтения и спросил:

— Папа, что такое «т.е.»? Я не понимаю.

— Где это ты нашел? — спросил папа.

— А вот, — показал НН место в книжке.

Папа подошел, взял книжку и прочел там: «пенис, т.е. половой член».

Знавал я когда-то девицу З., знаменитую своей миниатюрностью. З. рассказывала, что однажды, будучи в Питере и не найдя вписки, присела в знаменитом тогда кафе «Сайгон» в углу на корточки и осталась незамеченной закрывающими на ночь заведение уборщицами.

Основным занятием девицы З. было перемещение в пространстве посредством автостопа. Перемещаясь в пространстве, девица З. возила с собой книжку, в чтение которой регулярно погружалась. На протяжении тех трех-четырех лет, когда я пересекался с девицей З., книжка была одна и та же: «Философские повести» Вольтера в издании начала пятидесятых годов.

Недавно мне рассказали, что З. впоследствии вышла замуж за священника из Орловской области, родила кучу детей, но не потеряла миниатюрности.

Все к лучшему в этом лучшем из миров.

Сидим однажды с Д. в общежитии, в 433-й комнате. Разговариваем, конечно, о любви. Вдруг на словах Д. «ни с чем не сравнимое удовольствие» раздается стук в дверь, и в комнате появляется А.Б-ян, коллега из Армении. Он возбужден чем-то и держит под мышкой том из полного собрания сочинений Гоголя.

— Слушай, — с порога интересуется он, — кто «Невский проспект» читал, да?

— Ну, — говорим, — оба вроде читали.

— Слушай, а скажи, там что, эти немцы этого поручика в —, что ли, —, да?

(А. высказал совершенно нелепое предположение, которое я не могу повторить, не оскорбляя нравственности своих читательниц.)

— Бог с тобой, дорогой, — отвечаем, — с чего ты взял?

— Как же? — говорит А., быстро открывая книгу на заранее заложенной странице. — Тут ведь написано: «Напрасно силился он отбиваться; эти три ремесленника были самый дюжий народ из всех петербургских немцев и поступили с ним так грубо и невежливо, что, признаюсь, я никак не нахожу слов к изображению этого печального события», да? И потом: «Ничто не могло сравниться с гневом и негодованием Пирогова. Одна мысль об таком ужасном оскорблении приводила его в бешенство».

Не скрою, мы с Д. не нашли что ответить.

4. Литература и действительность

В XVIII веке юноши стрелялись, подражая Вертеру. В XIX — скучали на манер байроновских героев и обустраивали многоугольную личную жизнь в духе Рахметова. В XX — ударно трудились на строительстве, равняясь на Корчагина.

Недавно один мой московский знакомый прочитал модный переводной роман и выписал наложенным платежом из-за границы описанную там какую-то совершенно особенную зубную щетку.

Потом жаловался, что описано все неправильно. Может быть, конечно, просто перевод плохой.

Но лучше всего читали книги в перестройку. Мне рассказывали об одном инженере из НИИ, который прочитал «Архипелаг ГУЛАГ», вышел из дому, сел на поезд, доехал до Петрозаводска и попытался перейти финскую границу.

В позднее брежневское время власти придумали поставить книжный дефицит на службу народному хозяйству. С этой целью у населения принимали макулатуру в обмен на талончики, по которым можно было приобрести произведения Дюма, М.Дрюона, В.Пикуля и других дефицитных авторов, пишущих на темы зарубежной и отечественной истории.

Дядя моего одноклассника входил в преступную группу, которая умудрилась и это замечательное начинание использовать в целях личной наживы. Он работал в букинистическом магазине и вступил в преступный сговор с приемщиками макулатуры, которые через подставных лиц сбывали сданные населением антикварные издания. Выручку они потом как-то хитро делили.

Одноклассник рассказывал об этом позже, когда дядя уже вышел из лагеря и обстоятельства жизни переменились. Сильнее всего поразила меня своей пронзительной искусственностью, выдающей достоверность, такая деталь: среди прочих сданных в макулатуру ради Пикуля антиков имелось полное первое издание «Истории государства российского».

Дядю, кстати, посадили не за махинации с мнимой макулатурой, а как раз за любовь к чтению. Не помню уже, что там у него нашли, то ли «Мы», то ли «Собачье сердце».

Самое страшное чтение, конечно, — это чтение из-под палки. Студенты-гуманитарии, которым приходилось сдавать лектюр, меня поймут. На старших курсах мы поставили это дело на поток и пересказывали друг другу сюжеты прочитанных произведений, собираясь перед экзаменами в подсобке.

Выслушав пересказы пяти или семи классических литовских романов, я обнаружил, что их сюжеты варьируют некую единую схему, которая легко описывается системой тайных знаков, сопровождающих список действующих лиц. Помню, что какой-то младший брат неминуемо там собирался стать ксендзом, фигурировала также неизбежно беременеющая девушка, иногда топящаяся в пруду.

Списком действующих лиц разрешалось пользоваться на экзамене, так что пересказ сюжета становился автоматическим.

Впрочем, нам еще повезло: литературу народов СССР мы проходили в сокращенном объеме, включающем только ближайших соседей по Прибалтике. Не было у нас ни Фирдоуси, ни Руставели, ни Нечуй-Левицкого, о котором однажды экзаменатор спросил у нынешнего книжного рецензента «Русского журнала» Г.А.:

На что Г.А., по свидетельству очевидцев, ответил возмущенно-иронически:

Какая из этих книг наиболее вредна?

Расскажу-ка свой анекдот. Знаю одного человека, давнего моего товарища, действительно читавшего Mein Kampf. И мало того что читал — читал он эту книгу вслух своей невесте на ночь. Потом была у них и свадьба, и размен квартиры, и рождение ребенка. Не знаю, повлиял ли на это А.Гитлер или какие-то другие причины, но стал товарищ предпринимателем, организовал небольшое производство, потом производство побольше. Работников же обижал и обманывал. И мне он остался должен, не заплатил за работу.

Книжка Захер-Мазоха вредна безусловно. Да и сам автор какой-то подозрительный — во Львове родился. Бандеровец, не иначе.

Один мой знакомый художник-авангардист Олег П., известный узкому кругу знатоков современного искусства как один из «Перцев», написал в начале восьмидесятых стишок:

    Раньше было хорошо,
    потому что было раньше.

(Дальше я не помню, и это хорошо, потому что дальше была какая-то фигня про яйца, но первые две строчки люблю очень.)

Так вот, раньше было хорошо. Вредных книжек было много, и это превращало чтение в утонченное удовольствие. Чтение вредных книжек было почти столь же прекрасно, как курение болгарских сигарет и распитие белого столового вина в дендропарке имени В.И.Ленина, среди цветущих персиков.

Вредные книжки перепечатывали на пишущих машинках и фотографировали на черно-белую пленку. Некоторые особо продвинутые любители литературы уже в начале восьмидесятых имели доступ к копировальным аппаратам, но вокруг оных аппаратов была разведена такая секретность, что копии делали в основном для себя и ближайших друзей-родственников. Мне за всю жизнь всего одна такая копия попалась; книга была страшно вредная, особенно для здоровья: мне ее дали около полуночи, велели вернуть в 9 утра, так что пришлось пить много скверного растворимого кофе и не спать вовсе. Называлась вредная книга «За миллиард лет до конца света»; кто читал эту повесть Стругацких, оценит красоту ситуации. Ясно же, что такую конспирологическую поэму именно так и следует читать: втихаря, под покровом ночи, с риском для жизни практически.

«Заповедник гоблинов» Саймака и «Котлован» Платонова попали ко мне одновременно; обе вредные книги представляли собой толстенные стопки фотокопий. Они нанесли непоправимый урон моему зрению, о хрупкой детской психике уже не говорю. Читать эти книги одновременно, жадно пожирая пылающим взором то левую, то правую стопку, — то еще приключение сознания, ничем не хуже экспериментов с ЛСД. (Способ чтения был продиктован не столько моей эксцентричностью, сколько жадностью: времени было в обрез, хозяин вредных книг грозился вернуться за ними буквально через пару часов.)

В виде бледных фотоснимков попали ко мне и «Приглашение на казнь» Набокова, и «Улитка на склоне» Стругацких. А на машинке в ту пору перепечатывали и вовсе убийственные книжки. То Солженицына, то Кастанеду какую, а то и вовсе пособие по освоению каратэ в домашних условиях. Вспомнить страшно. Как мы все живы-то остались?

Чуть позже, во второй половине восьмидесятых, в городе появилась кассета с записью: писатель Мамлеев читает вслух собственные рассказы. Сильнейшее впечатление тех лет, между прочим. О вреде, нанесенном этой, с позволения сказать, аудиокнигой, помыслить страшно. Дивный, дивный был вред.

В заключение расскажу чужую историю, услышанную краем уха в городе Москве много лет назад. Одна девушка рассказывала, что устроилась на работу не то в Союз художников, не то в Союз композиторов машинисткой. Причем не зарплаты и прочей корысти ради, а чтобы в свободное от основных обязанностей время перепечатать для любимого мужчины «Архипелаг ГУЛАГ». Работа доставляла массу проблем, потому что престарелые то ли художники, то ли композиторы постоянно требовали от юной героини интимных услуг. Отпихивая локтями и коленками похотливых старцев, дева все же закончила свой труд и преподнесла любимому «Архипелаг ГУЛАГ» к празднику 23 февраля. Остальные 4 экземпляра (пишущая машинка художников-композиторов делала аж пять копий) влюбленные раздарили друзьям и жили долго и счастливо, несмотря на вредоносность чтения, скрепившего их союз.

Только и осталось, что проворчать по-стариковски: «Теперь уж не то, этих ваших современных Гитлера с Тургеневым небось никто вручную перепечатывать не станет, сколько об их вреде не талдычь», — да и уйти, покряхтывая, в ближайшую отставку.

Несомненно, вредным является также чтение книг какого-нибудь автора с характерным стилем наподобие Пруста или Кафки или, скажем, если из наших, Платонова. Да мало ли, вот тот же Хармс, тот же Голявкин. Вот пишешь что-нибудь этакое, а потом завернул фразу — ну чистый Гоголь, и даже усы из книги торчат. А не надо было вчера читать про немцев, которые приказчика — в —. И напрасно силишься отбиться; Гоголь этот — самый дюжий писатель из всех российских марателей бумаги и так поступает с твоим мозгом, что потом три дня боишься и за перо взяться. Право, если б люди выучились вдруг писать перьями не гусиными, а гоголиными, и то бы не было так на Гоголя похоже. А это не ты написал, это Гоголь написал.

Или, скажем, Беккета, он вообще ирландец, но писал на английском, а потом на французском, но я имею в виду русские переводы, например перевод Молота, не инструмента молота, потому что инструмент молот не может никак переводить, ни текст переводить, ни через майдан переводить, простите мне этот каламбур, и даже молотить он не может, нет, ошибаюсь, молот может молотить по гвоздю или ровной поверхности, независимо от того, вставлен гвоздь своим острием в эту поверхность, просто покоится на ней или же вообще находится вне пределов досягаемости. Я имею в виду молотить зерно или, скажем, пшеницу, простите, пшеница и есть зерно, я хотел сказать рожь или, там, скажем, пшеницу. Молотить зерно можно и молотом, но лучше молотить его (зерно, а не молот, хотя теоретически можно и то и другое) цепом. Так вот, несмотря на то, Молот переводит Беккета, или Молчанов, или Коренева, или еще кто (кстати, у меня была одноклассница Коренева, но переводила вряд ли она), — не важно, кто бы ни переводил, если это, конечно, человек, сведущий в языке (английском или французском — в зависимости от языка оригинала), — кто бы его ни переводил — при чтении Беккет насилует твой мозг или, возможно, проще сказать инфицирует, и можно гнать километры телег, но это не ты их гонишь, это Беккет их гонит, и если б люди выучились вдруг писать по-ирландски, и то бы не было так на Беккета похоже (возвращаемся к Гоголю).

Интересно бы также было бы посмотреть на Беккета в переводе Гоголя и наоборот. Очень просто: заставьте переводчика читать весь день Гоголя, а потом подсуньте ему оригинал Беккета. Посмотрите, что получится.

Вообще, с этой точки зрения очень много хороших авторов являются безусловно вредными, равно как и множество плохих авторов являются также вредными, и множество плохих и хороших авторов вредными не являются. Вредными для человека, не лишенного литературных амбиций, разумеется; для читателя-то все полезно, что в мозг полезло.

О непоправимом вреде культурным слоям, нанесенном Генрихом Шлиманом в результате чтения «Илиады», пусть кто-нибудь другой расскажет, я же смиренно доложу о случае вредоносности отечественной нашей словесности, представленной «Преступлением и наказанием», уцелевшем в моей устарелой памяти. Школьника старших классов бредовые метания Родиона Раскольникова, усугубленные совпадением желтизны Петербурга с желтизной древесно-стружечных парт, довели до того, что он внезапно для себя ушел из школы с намерением туда не возвращаться, а заодно и из дому — должно быть, стены желтые были. И проболтался где-то пару суток, околачиваясь днем среди хиппи и битломанов у сомнительной студии звукозаписи с обложкой альбома Jethro Tull на витрине, а ночуя неизвестно уже где. Однако на руках у него была повестка в военкомат на какую-то такую приписную или как там она называлась комиссию, куда он опрометчиво явился. А мама, помня о той повестке, пришла за ним и, коротко переговорив с офицером, забрала парня и вернула его в социум. Таким образом, очевидно, что по части вредоносности Ф.М.Достоевский уступает зарубежной прозе ХХ века, от которой, как слышно, уходят не на день-другой, а как минимум на неделю.

Книги вообще вредны. Особенно французские романы, как мы знаем от классиков.

Английские романы тоже. Это уже жизненное наблюдение.

В десятом классе дала себе клятву никогда больше не читать художественную литературу. Ну, может, что по программе, но по программе все было давно прочитано и уже не опасно.

Поводом послужило самонаблюдение в процессе жизни с «Записками Пиквикского клуба».

Выпускной класс. Математическая школа. Не слишком умная (в рамках специфики обучения) голова. Девиз одноклассников: «Работай-работай-работай!» А меня нету. Я в Англии, понимаете ли. Путешествую. И глубочайшим образом плевать на то, что тут, в этом темном красивом городе, происходит, покуда меня в нем нету, и в какие тартарары катится вожделенный аттестат. Хорошо мне.

«Пиквикский клуб» присоветовал дедушка, когда я ходила за ним и ныла про «все тут прочитала, что делать, что делать?».

О чем думал этот замечательный человек, буквально впихивая лошадиную дозу дурмана прямо в доверчиво открытый рот любимой внучке? Сам-то он впервые попробовал этот яд в одиночной камере Лефортовской тюрьмы, в ожидании окончания судьбы.

Он рассказывал, что охранники (в Лефортово удивительно вежливые и немногословные) бегали примерно раз в пять минут к глазку камеры, чтобы убедиться, что заключенный номер такой-то не сошел с ума. Хохот — не самое привычное явление тюремной одиночной жизни. А деда не было. Человек, хохотавший над книгой, путешествовал по Англии, наслаждаясь окрестными пейзажами и перипетиями долгого пути.

Выполнить зарок не сложилось. Возможно, если бы воля покрепче или искушения помельче, и жизнь бы другая вышла. Но вред чтения — факт проверенный. И не только на себе.

Рискованный эксперимент был проведен над нашим старшеньким. Как раз после его рождения я приступила к «Петербургу». Делать что-либо только для себя мне как молодой и еще очень неопытной матери было стыдно. Опять же, когда читать? Только во время кормления. Вот и повадилась приобщать младенца к высокому вслух. Тем паче — ритм, красотища и вообще.

Муж, ставший свидетелем действа, приужахнулся, но смирился. Пристально вглядываясь в закрытые глаза сосущего младенца, он вопрошал встревоженно: «А вдруг понимает?» «А вдруг запомнит?»

«Считай — закаливание, — меланхолично отвечала я, — ведь бултыхают же свежеродившихся младенцев в ледяную воду, чтобы механизмы защитные включить». Муж уходил, бурча себе под нос что-то типа: «Ага, и стакан водки сразу по рождении, чтоб знал, куда пришел».

«Петербург» был прочитан в мягкие уши сына целиком. С тех пор, по мере узнавания всей глубины сыновней оболтусности, я слышу от мужа укоризну: «Конечно, а что ты ему в младенчестве читала? Вот у него защитные механизмы и включились!»

источник

Невский проспект (1835)

Эта повесть открывает цикл «городских повестей» Н. В. Гоголя, рассказывающих о «странных происшествиях», которые кажутся почти невозможными, как посмертные приключения Акакия Акакиевича, или даже совсем невозможными, как самостоятельные похождения носа Ивана Яковлевича. Для Н. В очевидно, что исчезновение старого русского света, особенно из больших городов и столиц, для их обитателей осталось совершенно незамеченным: они продолжают жить так, как будто ничего не случилось, как будто они – все те же русские люди.

Теперь на Руси всем заправляет Невский проспект, в шуме и блеске которого скрылась, если не исчезла совсем «сокровенная русская порода»; более того, она стала игнорироваться, третироваться и даже преследоваться. Русское перестало быть обычным, меркантильность выдавила его на обочину социума, в небытие подвалов, чердаков и темных углов.

В таких условиях любое экзистирование русского, любой его «живой факт», как говорит Гоголь, не может не быть странным, идущим в разрез общему тренду, не может не восприниматься большинством как болезнь (Пискарев), ничтожество (Акакий Акакиевич), фантастика («Нос»), сумасшествие («Записки сумасшедшего»). Однако для Н. В. именно такое – «странное» проявление «русскости» является подлинно и единственно живым, не только сохраняющим, но и развивающим русскую культуру, пусть даже на периферии общественной жизни.

«В самом деле, никогда жалость так сильно не овладевает нами, как при виде красоты, тронутой тлетворным дыханием разврата. Пусть бы еще безобразие дружилось с ним, но красота, красота нежная. она только с одной непорочностью и чистотой сливается в наших мыслях. Красавица, так околдовавшая бедного Пискарева, была действительно чудесное, необыкновенное явление. Ее пребывание в этом презренном кругу еще более казалось необыкновенным. Все черты ее были так чисто образованы, все выражение прекрасного лица ее было означено таким благородством, что никак бы нельзя было думать, чтобы разврат распустил над нею страшные свои когти. . она была какою-то ужасною волею адского духа, жаждущего разрушить гармонию жизни, брошена с хохотом в его пучину.

Проникнутый разрывающею жалостью.

. Но что это? что это? «Это она!» – вскрикнул он почти во весь голос. В самом деле, это была она, та самая, которую встретил он на Невском и которую проводил к ее жилищу. »

Снова Н. В. Гоголь вводит в содержание своей прозы очень знакомую семейную историю. Вспомним случившееся с его отцом, который, увидев во сне свою будущую жену, потом узнал ее в девочке. И, прежде всего, его собственную историю узнавания в реальной женщине своего видения. Узнаванием в покойнице давешней ведьмы был поражен и его философ Хома. Главное, существенное для Н. В., по его определению, не может быть выдумано или воображено. Описанное им по одному алгоритму «узнавание» в двух разных произведениях, несомненно, имело прообразом действительное событие, случившееся с самим писателем.

Видение, живой сон прекрасного женского образа, по времени совпавшее со смертью младшего брата, в потом – отца, тогда еще не было им принято, как образ самой Смерти. И только впоследствии, в «петербургском» или «невском видении» он окончательно согласился с этим.

Но чего ему это стоило! Узнавание в какой-то действительной женщине виденного им раньше и твердо запечатлённого в его памяти «огненного Ангела» имело тотальное эмоциональное воздействие на Н. В. Гоголя, увидевшего в этом судьбу, предназначение, таинственный знак, который он не может и не должен игнорировать! Вполне вероятно, что воспроизведённое в повести «Невский проспект» событие: преследование незнакомки, приведшее его героя в бордель, имело место и в жизни самого писателя. А своей явной определённостью и недвусмысленностью оно так «раздавило» Гоголя, что он был вынужден, для того, чтобы «приободриться», как он всегда делал в страшную минуту, уехать за границу.

Фатальность этого события была в том, что Н. В. получил явное указание не на то, что он должен был вернуть заблудшую душу к чистой жизни, не на то, что он должен приложить все свои силы к её спасению, – о, это было бы великим утешением для Гоголя и именно так сначала он воспринял свое «странное происшествие».

«Она бы составила неоцененный перл, весь мир, весь рай, все богатство страстного супруга; она была бы тихой звездой в незаметном семейном кругу. ».

Нет, Н. В., как бы ни было тяжело принять это, стало окончательно ясно именно теперь, что он должен спасти не эту девушку, а сам образ смерти, самого ангела Смерти от постигшего её в этом мире разврата. Спасти Смерть, которая «была какою-то ужасною волею адского духа, жаждущего разрушить гармонию жизни, брошена с хохотом в его пучину»; то есть спасти этим гармонию жизни.

«Так он спал! . О, как отвратительна действительность! Что она против мечты?

Вседневное и действительное странно поражало его слух.

Наконец сновидения сделались его жизнию, и с этого времени вся жизнь его приняла странный оборот: он, можно сказать, спал наяву и бодрствовал во сне».

Это прямое описание Н. В. Гоголем своей жизни, «опиумом» которой теперь стало – воспоминание видения женщины-смерти.

«Беспрестанное устремление мыслей к одному наконец взяло такую власть над всем бытием его и воображением, что желанный образ являлся ему почти каждый день, всегда в положении противуположном действительности, потому что мысли его были совершенно чисты, как мысли ребенка. Чрез эти сновидения самый предмет как-то более делался чистым и вовсе преображался.

Но мой подвиг будет бескорыстен и может быть даже великим. Я возвращу миру прекраснейшее его украшение»».

Н. В. Гоголь понял, что должен вернуть миру то, что ушло вместе со старым русским светом – Смерть как «прекраснейшее его украшение», и это вернёт в мир гармонию жизни.

«Так погиб, жертва безумной страсти, бедный Пискарев, тихий, робкий, скромный, детски простодушный, носивший в себе искру таланта, быть может, со временем бы вспыхнувшего широко и ярко. Никто не поплакал над ним, никого не видно было возле его бездушного трупа, кроме обыкновенной фигуры квартального надзирателя и равнодушной мины городового лекаря. Гроб его тихо, даже без обрядов религии, повезли на Охту. »

Тихий, робкий, скромный, детски простодушный, носивший в себе искру таланта, – точное описание – в образе Пискарёва – восприятия Гоголем самого себя. Однако не менее правдивое описание самого себя дано им во втором персонаже повести: и Пирогов – тот же Гоголь, только такой, которому – «всё трын-трава». Пирогов характерен прежде всего тем, что для него все происходящие с ним события стекают «как с гуся вода»: если первый герой повести был потрясён случившимся с ним событием так сильно, что подчинил ему всю свою жизнь, даже до смерти, то второй – его прямая противоположность: ему всё нипочём, даже побои.

«Ничто не могло сравниться с гневом и негодованием Пирогова. Одна мысль о таком ужасном оскорблении приводила его в бешенство. Сибирь и плети он почитал самым малым наказанием для Шиллера. Он летел домой, чтобы, одевшись, оттуда идти прямо к генералу, описать ему самыми разительными красками буйство немецких ремесленников. Он разом хотел подать и письменную просьбу в главный штаб. Если же главный штаб определит недостаточное наказание, тогда прямо в государственный совет, а не то самому государю.

Но все это как-то странно кончилось: по дороге он зашел в кондитерскую, съел два слоеных пирожка, прочитал кое-что из «Северной пчелы» и вышел уже не в столь гневном положении. Притом довольно приятный прохладный вечер заставил его несколько пройтись по Невскому проспекту; к девяти часам он успокоился и нашел, что в воскресенье нехорошо беспокоить генерала, притом он, без сомнения, куда-нибудь отозван, и потому он отправился на вечер к одному правителю контрольной коллегии, где было очень приятное собрание чиновников и офицеров. Там с удовольствием провел вечер и так отличился в мазурке, что привел в восторг не только дам, но даже и кавалеров».

Пискарёв и Пирогов – не противоположные натуры, а как бы один и тот же человек во всей широте, растянутости, протяженности всего себя в культурном континууме; здесь можно вспомнить такую же широту казаков из «Тараса Бульбы», которые – одновременно – и спали прямо на дороге или пропивались до дыр в карманах, и с любовью встречали смерть за отчизну. Как тут не удивляться этому размаху жизни, непредсказуемости и разнообразию её сюжетов, когда один случай тебя убивает, а другой, казалось бы, не менее важный, ты к вечеру забываешь!

«Дивно устроен свет наш! Как странно, как непостижимо играет нами судьба наша! Получаем ли мы когда-нибудь то, чего желаем? Достигаем ли мы того, к чему, кажется, нарочно приготовлены наши силы? Все происходит наоборот».

Самым искренним желанием Н. В. Гоголя, несомненно, была тихая, спокойная, незаметная семейная деревенская жизнь, описанная им в «Старосветских помещиках», а не служение грозному Ангелу.

«Как странно играет нами судьба наша!

Всё обман, всё мечта, всё не то, что кажется. Он лжет во всякое время, этот Невский проспект, но более всего тогда, когда ночь сгущенною массою наляжет на него и отделит белые и палевые стены домов, когда весь город превратится в гром и блеск, мириады карет валятся с мостов, форейторы кричат и прыгают на лошадях и когда сам демон зажигает лампы для того только, чтобы показать все не в настоящем виде».

Вот главная ложь Невского проспекта, то есть современной Н. В. Гоголю жизни: самое прекрасное и величественное на свете – смерть, теперь живёт в борделе! Для людей нынче смерть стала синонимом мерзости, безобразия и отвращения. И они этого даже не замечают!

источник

Point d’honneur. История одной истории

— Этот подонок Достоевский описывает минет! – воскликнул Гриша, не поднимая голову от книги.
Я вопросительно посмотрел на него. Он наконец повернулся ко мне и подал развернутую книгу, тыча пальцем в середину страницы:

«…Тут она еще крепче, еще с большим стремлением прижалась к нему и в неудержимом, судорожном чувстве целовала ему плечо, руки, грудь; наконец, как будто в отчаянье, закрылась руками, припала на колени и скрыла в его коленях свою голову. Когда же Ордынов, в невыразимой тоске, нетерпеливо приподнял и посадил ее возле себя, то целым заревом стыда горело лицо ее, глаза ее плакали о помиловании и насильно пробивавшаяся на губе ее улыбка едва силилась подавить неудержимую силу нового ощущения…»

Я посмотрел на обложку – «Ф. М. Достоевский. Хозяйка».
— Гм! – многозначительно сказал я.
— Обрати внимание на ключевые фразы, — победно возгласил Гриша, забирая книгу обратно. – «Скрыла в его коленях свою голову», «целым заревом стыда горело лицо ее»…

(Мне вспомнились похожие ситуации, случавшиеся постоянно.

У Лескова Гриша как-то нашел лесбиянство, что подтверждалось, по его мнению, такими строками из «Некуда» как:

«- …Милая! какая вы милая! – сказала Лиза и крепко, взасос, по-институтски, поцеловала монахиню».

«…Лиза схватила ее за руки и, любуясь монахиней, несколько раз крепко ее поцеловала. Женни тоже не отказалась от этого удовольствия и, перегнув к себе стройный стан Феоктисты, обе девушки с восторгом целовали ее своими свежими устами».

А месяца два назад Гриша читал Гоголя и тоже гневно вскрикнул:
— Тьфу, гадость! Этот подонок Гоголь такую мерзость описывает – я ***ю. Ты только прочти…
Я уставился в раскрытый Гришей «Невский проспект»:

«…И немцы схватили за руки и ноги Пирогова.
Напрасно силился он отбиваться; эти три ремесленника были самый дюжий народ из всех петербургских немцев и поступили с ним так грубо и невежливо, что, признаюсь, я никак не нахожу слов к изображению этого печального события…»

— Теперь чуть ниже посмотри! – ликовал Гриша.
Я продолжал читать с указанного им места:

«…Ничто не могло сравниться с гневом и негодованием Пирогова. Одна мысль об таком ужасном оскорблении приводила его в бешенство…»

— Ну что за уёбистая педерастия, а? – возмущался Гриша. – Обрати внимание: «поступили с ним так грубо и невежливо», «одна мысль об таком ужасном оскорблении»…
— Гм, — как всегда многозначительно произнес я.
Я часто произносил многозначительное «гм» в ответ на Гришины выпады. Не то, чтобы я не хотел с ним спорить… я просто нередко сомневался в правильности Гришиных суждений, а главное – в правильности моих оценок в разных неоднозначных ситуациях.
Чаще всего я говорил что-то вроде: «Нашел что читать!» Или: «Нашел, над чем париться!».
— Я не парюсь! – обычно восклицал на это Гриша. – Я рассуждаю. )

— …Нашел о чем рассуждать! – сказал я. – Достоевский, млин. Чё, читать больше нечего?
— Да, ты прав, — неожиданно согласился Гриша и швырнул книгу в угол.
Бармен меланхолично посмотрел в нашу сторону.
— И перестань уже называть великих писателей подонками, — сказал я, желая загладить свою вину в этом небольшом осквернении классика. – Ну, дураками, ну, бездельниками… Но подонками-то зачем? Они не подонки, они хотели сделать мир лучше…
— С помощью минетов и педерастии, — угрюмо бросил Гриша.

Какое-то время мы сидели молча. Внезапно я заметил, что в кафе играет негромкая музыка. Это была Земфира.
— Слушай, о чем она поет ваще? – промолвил Гриша, потряхивая в такт песни головой.
— Ну как? – не подумав, ответил я. – О любви, вестимо…
— Ну вот это вот, — загорелся Гриша. – Привет, ромашки, бля. Чё за ***ня?
— И везде-то ты найдешь, к чему привязаться, — иронически сказал я. – Ну, пришла она на луг. Видит – ромашки. Дай, думает, погадаю. Привет, говорит, вам… О любви – правильно ведь.
— Признайся, — хитро сощурился Гриша, — что она просто поет всякую ***ню. Бессмыслицу и околесицу… Я знаю, что тебе нравится Земфира, но…
— Да при чем здесь это? – перебил я. – Бессмысленные тексты я тоже уважаю, но у Земфиры вроде всё связно…
— Ты мне объясни вот эту фразу, — не унимался Гриша. – Вот, слушай-слушай, щас поет… «А я девочка с плеером с веером вечером не ходи»… Где здесь запятую ваще ставить. Она так это безынтонационно поет, что просто «казнить нельзя помиловать» какое-то получается…
— Хм, дай подумать, — тут я действительно задумался. – «А я – девочка с плеером. С веером вечером не ходи». По-моему, так…
— А что если, — предположил Гриша, — «А я – девочка с плеером, с веером. Вечером не ходи».
— Короче, ***ня, — отмахнулся я. – Забудем…
— Так-то! – возликовал Гриша.
Поразительно. Как он всегда может заставить меня с ним согласиться, а! Главное, легко и непринужденно он это проделывает…
— А «меньше всего нужны мне твои камбэки»? – услышал Гриша новую зацепку.
— Comeback – английское слово, — стал разжевывать я. – Означает… м-м-м, «возвращение», видимо… То есть смысл тот, что, дескать, «парень, заебал! уходишь – вот и иди на ***! Мне твои ебучие камбэки на хуй не сдались. » Понятно рубаю. Ну, по-моему, «камбэк» – это какой-то сленг… Например, «она сделала ему камбэк». То есть «она к нему вернулась»…
— Это уже минет какой-то получается, — проворчал Гриша. – Тупая песня, короче. Бес-смыс-ли-ца!
— Ты достал, — покачал я головой. – Ну, слушай, блин, если такой туповатый! Короче, парень – мудак, «нелепый мальчишка», на рейв не ходит и вообще распоследний засранец. Земфира… то есть ее лирическая героиня, ему и базарит: «Я тя, подонка, образумливать не буду! Если ты такой придурок, «не такой как все», да. то можешь гулять. Мне даже лучше будет – я хоть плеер в свое удовольствие послушаю, да на рейв с крутыми мужиками похожу, чмо ты такое-растакое…» В общем, кинул ее какой-то долбоёб, а она… ну, шоб гордость продемонстрировать, всё ему по понятиям разжевала… Что ей, мол, по хую, что он и так долбоёб долбоёбом… В общем, что она ни *** не теряет от его come away, так сказать…
Я всегда долго раздумывал – Гриша действительно настолько тупой, что ему надо всё до такой степени растолковывать, или он прикидывается…
— A propos, — сказал Гриша после секундной тишины, — я раньше думал, что она поет: «его какашки летят с многоэтажек», и всё плевался… Дескать, Володя Сорокин прям какой-то…
— Да уж, — хмыкнул я.
— А чё она на самом деле-то поет? – застенчиво спросил вдруг Гриша.
Я в упор посмотрел на него:
— Кажется, «его компашки»…
— Ага, — понимающе кивнул Гриша. – Это сраные сухарики эти или чё имеется в виду.
_________________________

Еще несколько времени сидели тихо. По радио стали гнать какую-то пургу – то ли Диму Билайн, то ли «Дискотеку Бавария»…
— Ну где эти мудаки? – начал злиться Гриша.
— Пять минут еще, — сказал я, посмотрев на часы.
— Пива что ли заказать? – глянул на меня Гриша.
— Гы-гы-гы, — сказал я. – What fun!
— Слушай, — задумался Гриша, — а чё это мы пиво не пьем, а. На дискотеки опять же не ходим… Мы чё – типа того долбоёба, про которого Земфира поет.
Я взметнул глаза к потолку:
— Ты как всегда ничего не понял! Он – долбоёб не потому, что на дискотеки не ходит, а потому что кинул героиню песни. Ты чё, блин? Песня «Ромашки» – это, бля, гордая телега, которую лирическая героиня толкает своему бывшему. Портит ему настроение напоследок, намекает, что, дескать, пойдет гулять с каким-нибудь гопником… На самом-то деле такой интеллектуальной барышне, как лирическая героиня Земфиры, самой же всякие дискотеки с пивами на хер не нужны…
— А мы чё, интеллектуалы, на ***? – спросил Гриша.
— Ну, по ходу, да! – ответил я. – Ты Достоевского читаешь, я Земфиру слушаю… Конечно, интеллектуалы…
— Кстати, знаешь, — вспомнил Гриша, — за что я Мураками ненавижу? У него герои без конца пиво сосут! Просто нарочитость какая-то нелепая, ей-Богу! В любом месте и в любое время, круглые сутки, бля, пьют пиво. А я видел фотку этого Мураками на обложке – какой-то япошка-задрищ… Чё за ***ня? А он пишет про себя, что он такой, мол, крутой, без конца пивасящий ловелас, от которого девки не отлипают…
— А какие девки-то? – усмехнулся я. – Те же ведь япошки!
— Точно! – согласился Гриша. – Ну их на ***, всех этих косоглазых. Никогда больше не буду всяких китайцев и вьетконговцев читать…
Мы помолчали еще.
— Всё-таки жалко, что так вышло, — не выдержал вдруг Гриша.
Тут наконец показались Веня и Даня.
— Ладно, покончим с этим, — сказал я и привстал им навстречу.
Оба – и Веня, и Даня – были нашими с Гришей друзьями. Правда, Веня был более моим другом, чем Гришиным. Даня, в свою очередь, – прежде всего Гришин друг, и только потом уже мой… Ну, в общем, понятно: одна тусовка, но не по принципу «дружная семья», а со своей особой, сложной иерархией…
Веня и Даня выглядели чрезвычайно хмуро. Мы с Гришей тоже сразу как-то потускнели. Пару минут мы тупо стояли у столика, стараясь не глядеть друг другу в глаза. «Перед смертью не надышишься!» — хотел было бросить я, но опомнился. Теперь уж точно не до глупостей…

Я сейчас уже не вспомню, кто из них троих твердо сказал: «Ну, поехали!» Это был точно не я. Но после этой решительной фразы мы все незамедлительно вышли из кафе, сели в машину и действительно поехали…
_________________________

…В лесу было тихо и спокойно. Хотя как, чёрт возьми, там еще может быть.
Веня достал из ящика два пистолета: один подал мне, другой – Грише.
В общем, всё было готово. Палки воткнуты в снег, обозначая барьер, до которого следовало сходиться. Пистолеты заряжены.
— Брось жребий, Веня! – сказал Даня.
Веня вынул из кармана юбилейную монету с Пушкиным и поднял ее кверху, вопросительно посматривая на меня и на Гришу.
— По ***! – крикнул Гриша.
— Мне, в общем, тоже, — пожал плечами я.
— Пусть у Грини будет орел! – сказал Даня.
Монета взвилась и упала звеня, Веня с Даней бросились к ней.
— Гриня стреляет первый! – крикнул Даня почти радостно.
Мы с Гришей встали шагах в сорока друг от друга, у краев поляны. Веня и Даня, размеряя шаги, проложили отпечатавшиеся по мокрому, глубокому снегу, следы от того места, где они находились, до палок, воткнутых в десяти шагах друг от друга.
Даня первый вышел вперед до барьера и провозгласил:
— Ну-с, начнем, пожалуй! Взять пистолеты. После слова «три» начинайте сходиться. Первый выстрел – за Гриней. Раз. Два. Три.
Я и Гриша, оба пошли по протоптанным дорожкам всё ближе и ближе, в тумане узнавая друг друга. Гриша не замедлил начать в меня целиться…
Что-то резко зыкнуло около самого моего уха, и в то же мгновенье раздался выстрел. Я, не давая себе опомниться, взвел курок и поднял тяжелый холодный пистолет дулом вверх, а затем тут же подавил пружинку.
Гриша дрогнул слегка и схватился рукой за грудь. Струйка крови потекла по его олимпийке.
Я бросил пистолет в сторону и побежал к нему. Одновременно со мной подбежали и Веня с Даней… Но никто из нас даже не успел увидеть предсмертное выражение его глаз. Веки Гриши были намертво опущены, он скончался мгновенно…

Гриша умер. Я его убил… Этот абсолютно живой человеческий огонь потух… И я тому виной… Как это так, а. А вот так…

Грустно. Грустно, чёрт побери. Человек умер! Человек, три тысячи проклятий, а не какой-нибудь там чебурек. Человек хороший. Даже, может быть, прекрасный человек. И вот, поди ж-ка ты, нету прекрасного человека. Был да кончился. Невыносимо…

Anyway, его уже не вернешь… Прощай, Гриша. Мы будем вечно помнить о тебе, милый друг. Память, память не задушишь… Прощай.

(«После слова «прощай» он поставил восклицательный знак и две точки – в этом он видел признак высшего шика». © Флобер)

источник

Из за большого объема этот материал размещен на нескольких страницах:
1 2 3 4 5 6

Нет! Завтра ж кони почтовые,

Отдавши деньги за паспорт.

Бог весть, что мне сулит оно!

Стою со страхом пред дверями

Надеждой, смутными мечтами,

Шесть – семь троек провожали нас до Черной Грязи. Мы там в последний раз сдвинули стаканы и, рыдая, расстались….Это было 21 января 1947 года. Дней через десять мы были за границей».

Николай Васильевич Гоголь (1809 – 1852)

Летящие реверсы карандаша, кисти – живописи словом. Людское хаотичное движение по главному проспекту Петербурга – едущие, бегущие, проходящие словно парадом типы. Схватывается и внешность, и характер, и слой, в который вправлен изображаемый. Не только видишь панораму городской улицы в тончайших деталях, но и слышишь, в калейдоскопе цветов осязаешь причудливым чутьем художника мелькающие перед глазами картины.

Два сюжета вытекают ручейками из бурливого невского водостока. Художник Пискарев. «Художник петербургский! Художник в земле снегов, художник в стране финнов, где все мокро, гладко, ровно, бледно, серо, туманно. Эти художники вовсе не похожи на художников итальянских, гордых, горячих, как Италия и ее небо; напротив того, это большею частью добрый, кроткий народ, застенчивый, беспечный, любящий тихо свое искусство, пьющий чай с двумя приятелями своими в маленькой комнате, скромно толкующий о любимом предмете и вовсе небрегущий об излишнем. Он вечно зазовет к себе какую-нибудь нищую старуху и заставит ее просидеть битых часов шесть, с тем, чтобы перевести на полотно ее жалкую, бесчувственную мину. Он рисует перспективу своей комнаты, в которой является всякий художественный вздор: гипсовые руки и ноги, сделавшиеся кофейными от времени и пыли, изломанные живописные станки, опрокинутая палитра, приятель, играющий на гитаре, стены, запачканные красками, с растворенным окном, сквозь которое мелькает бледная Нева и бедные рыбаки в красных рубашках. У них всегда почти на всем серенький мутный колорит – неизгладимая печать севера. При всем том они с истинным наслаждением трудятся над своей работою. Они часто питают в себе истинный талант, и если бы только дунул на них свежий воздух Италии, он бы, верно, развился так же вольно, широко и ярко, как растение, которое выносят наконец из комнаты на чистый воздух. Они вообще очень робки: звезда и толстый эполет приводит их в такое замешательство, что они невольно понижают цену своих произведений…К такому роду принадлежал описанный нами молодой человек, художник Пискарев, застенчивый, робкий, но в душе своей носивший искры чувства, готовые при удобном случае превратиться в пламя». И он сгорает, как мотылек, в своей чудесной страсти, устремившись на Невском за незнакомкой. «Она стояла перед ним так же хороша; волосы ее были так же прекрасны; глаза ее казались все еще небесными. Она была свежа; ей было только семнадцать лет; видно было, что еще недавно настигнул ее ужасный разврат; он еще не смел коснуться к ее щекам, они были свежи и легко оттенены тонким румянцем, — она была прекрасна».

Последний мазок – трагический. Он уносит художника прочь с белого света, как незаметную соринку, и переключается внимание на вторую фигуру, поручика Пирогова., увязавшегося за

блондинкой, «легеньким, довольно интересным созданьицем.. Но прежде нежели мы скажем, кто таков был поручик Пирогов, не мешает кое-что рассказать о том обществе, к которому принадлежал поручик Пирогов. Есть офицеры, составляющие в Петербурге какой-то средний класс общества. На вечере, на обеде у статского советника или у действительного статского, который выслужил этот чин сорокалетними трудами, вы всегда найдете одного из них. Несколько бледных, совершенно бесцветных, как Петербург, дочерей, из которых иные перезрели, чайный столик, фортепиано, домашние танцы – все это бывает нераздельно с светлым эполетом, который блещет при лампе, между благонравной блондинкой и черным фраком братца или домашнего знакомого. Этих хладнокровных девиц чрезвычайно трудно расшевелить и заставить смеяться; для этого нужно большое искусство или, лучше сказать, совсем не иметь никакого искусства. Нужно говорить так, чтобы не было ни слишком умно, ни слишком смешно, чтобы во всем была та мелочь, которую любят женщины. В этом надо отдать справедливость означенным господам. Они имеют особенный дар заставлять смеяться и слушать этих бесцветных красавиц… Но поручик Пирогов имел множество талантов, собственно ему принадлежащих. Он превосходно декламировал стихи из «Дмитрия Донского» и «Горе от ума», имел особенное искусство пускать из трубки дым кольцами так удачно, что вдруг мог нанизать их около десяти одно на другое. Умел очень приятно рассказать анекдот о том, что пушка сама по себе, а единорог сам по себе. Впрочем, оно несколько трудно перечесть все таланты, которыми судьба наградила Пирогова. Он любил поговорить об актрисе и танцовщице, но уже не так резко, как обыкновенно изъясняется об этом предмете молодой прапорщик. Он был очень доволен свом чином, в который был произведен недавно, и хотя иногда, ложась на диван, он говорил : «Ох, ох! суета, все суета! Что из этого, что я поручик?» — но втайне ему очень льстило это новое достоинство; он в разговоре часто старался намекнуть о нем обиняком, и один раз, когда попался ему на улице какой-то писарь, показавшийся ему невежливым, он немедленно остановил его и в немногих, но резких словах дал заметить ему, что перед ним стоял поручик, а не другой какой офицер. Тем более старался он изложить это красноречивее, что тогда проходили мимо его две весьма недурные дамы». Клонится к фарсу завлечение поручика. После взбучки от мужа блондинки и его приятелей-немцев, поручик был в гневе и негодовании. « Одна мысль об таком ужасном оскорблении приводила его в бешенство. Сибирь и плети он почитал самым малым наказанием для Шиллера. Он летел домой, чтобы, одевшись, оттуда идти прямо к генералу, описать ему самыми разительными красками буйство немецких ремесленников, он разом хотел подать и письменную просьбу в главный штаб. Если же главный штаб определит недостаточное наказание, тогда прямо в государственный совет, а не то самому государю. Но все это как-то странно кончилось: по дороге он зашел в кондитерскую, съел два слоеных пирожка, прочитал кое-что из «Северной пчелы» и вышел уже не в столь гневном положении». Снова мы возвращаемся на Невский проспект.

«О, не верьте этому Невскому проспекту! Я всегда закутываюсь покрепче плащом своим, когда иду по нем, и стараюсь вовсе не глядеть на встречающиеся предметы. Все обман, все мечты, все не то, что кажется!»

Фантастика абсурда на фоне петербургской реальности первой половины девятнадцатого гоголевского века. Действующие лица из среднего класса — цирюльник, коллежский асессор, майор, штаб-офицерша, квартальный, чиновник в газетной экспедиции и подходящие этим людям проблемы. Перспективы предстоящей женитьбы Ивана Яковлевича Ковалева, его безносое никуда не годное, хоть убейся, положение, преображение вдруг исчезнувшего носа в ранг статского советника, газетная экспедиция, принимающая записки-объявления. «Почтенный чиновник слушал с значительной миною и в то же время занимался сметою: сколько букв в принесенной записке. По сторонам стояло множество старух, купеческих сидельцев и дворников с записками. В одной значилось, что отпускается в услужение кучер трезвого поведения; в другой – малоподержанная коляска, вывезенная в 1814 году из Парижа; там отпускалась дворовая девка девятнадцати лет, упражнявшаяся в прачечном деле, годная и для других работ; прочные дрожки без единой рессоры; молодая горячая лошадь в серых яблоках, семнадцати лет от роду; новые, полученные из Лондона семена репы и редиса; дача со всеми угодьями: двумя стойлами для лошадей и местом, на котором можно развести превосходный березовый или еловый сад; там же находился вызов желающих купить старые подошвы, с приглашением явиться к переторжке каждый день от восьми до трех часов утра. Комната, в которой местилось все это общество, была маленькая, и воздух в ней был чрезвычайно густ; но коллежский асессор Ковалев не мог слышать запахи, потому что закрылся платком и потому что самый нос его находился бог знает, в каких местах…

Частный пристав принял довольно сухо Ковалева и сказал, что после обеда не то время, чтобы производить следствие, что сама натура назначила, чтобы, наевшись, немного отдохнуть (из этого коллежский асессор мог видеть, что частному приставу были небезызвестны изречения древних мудрецов), что у порядочного человека не оторвут носа и что много есть на свете всяких майоров, которые не имеют даже и исподнего в приличном состоянии и таскаются по всяким непристойным местам…

Доктор, к которому пострадавший обратился, «был видный из себя мужчина, имел прекрасные смолистые бакенбарды, свежую, здоровую докторшу, ел поутру свежие яблоки и держал рот в необыкновенной чистоте, полоща его каждое утро почти три четверти часа и шлифуя зубы пятью разных родов щеточками… Спросивши, как давно случилось несчастье, он поднял майора Ковалева за подбородок и дал ему большим пальцем щелчка в то самое место, где прежде был нос, так что майор должен был откинуть свою голову назад с такой силою, что ударился затылком о стену».

Безуспешно пытается доктор приставить нос к лицу-блину Ковалева.

Ажиотаж в столице по поводу сбежавшего носа, и наконец самопроизвольное водворение носа на лицо Ковалева на радость самого чиновника по этому необычному поводу.

« Вот какая история случилась в северной столице нашего обширного государства.! Теперь только, по соображении всего, видим, что в ней есть много неправдоподобного. Не говоря уже о том, что точно странно сверхъестественное отделение носа и появление его в разных местах в виде статского советника, — как Ковалев не смекнул, что нельзя через газетную экспедицию объявлять о носе? Я здесь не в том смысле говорю, чтобы мне казалось дорого заплатить за объявление: это вздор, и я совсем не из числа корыстолюбивых людей. Но неприлично, неловко, нехорошо! И опять тоже – как нос очутился в печеном хлебе и как сам Иван Яковлевич. нет, этого я никак не понимаю, решительно не понимаю! Но что страннее, что непонятнее всего, — это то, как авторы могут брать подобные сюжеты… Признаюсь, это уж совсем непостижимо, это точно…нет, нет, совсем не понимаю. Во-первых, пользы отечеству решительно никакой; во-вторых… но и во-вторых тоже нет пользы. Просто я не знаю, что это…

А. однако же, при всем том, хотя, конечно, можно допустить и то, и другое, и третье, может даже… ну да и где ж не бывает несообразностей. А все, однако же, как поразмыслишь, во всем этом, право, есть что-то. Кто что ни говори, а подобные происшествия бывают на свете, — редко, но бывают».

Главная идея – настоящий художник, его талант, как не загубить корыстолюбием дар божий, что претерпевает служитель искусства, сбиваясь с праведной трудовой дороги.

Страх Черткова от портрета, череда сновидений, восхождение на вершину благополучия, убийство своего таланта, зависть к живописцам, превосходящим его. Демоническая страсть уничтожения художественных созданий кого бы то ни было, что бы ни попадалось на глаза, и смерть в агонии безнадежного сумасшествия.

Художник, написавший страшный роковой портрет, избежавший участи Черткова. Его наставления сыну, ступившему на стезю искусства.

« Это ( портрет ростовщика) не было создание искусства, и потому чувства, которые объемлют всех при взгляде на него, суть уже мятежные чувства, тревожные чувства – не чувства художника, ибо художник и в тревоге дышит покоем. Мне говорили, что портрет этот ходит по рукам и рассеивает томительные впечатления, зарождая в художнике чувство зависти, мрачной ненависти к брату, злобную жажду производить гоненья и угнетенья. Да хранит тебя всевышний от сих страстей! Нет их страшнее. Лучше вынести всю горечь возможных гонений, нежели нанести кому-либо одну тень гоненья. Спасай чистоту души своей. Кто заключил в себе талант, тот чище всех должен быть душою. Другому простится многое, но ему не простится. Человеку, который вышел из дому в светлой праздничной одежде, стоит только быть обрызнуту одним пятном грязи из-под колеса, и уже весь народ обступит его, и указывает на него пальцем, и толкует об его неряшестве, тогда как тот же народ не замечает множества пятен на других проходящих, одетых в будничные одежды. Ибо на будничных одеждах не замечаются пятна».

Финал. Злополучный портрет украден с аукциона, и так цепочка дьявольских искушений приводит к началу повести, к Черткову, началу конца, то есть замыкается.

Самая беднота, самое ничтожество, самая робость, самая безобидность – худее и не представляешь, что являет в повести Акакий Акакиевич Башмачкин. Новая шинель чуть возвысила его, но как обновку обмыли в кругу сотоварищей-чиновников и ими же оплаченную – так в тот же торжественный, самый счастливый вечер в существовании Башмачкина ее и сняли с него, раздели- ограбили на обширной пустой петербургской площади. И добил несчастного титулярного советника его превосходительство, значительное лицо, генерал канцелярии, к кому повела беда Акакия Акакиевича с жалобой на разбой – и прогневался начальник и прогнал просителя. И занемог он, и на следующий день испустил дух. « Ни комнаты, ни вещей его не опечатывали, потому что, во-первых, не было наследников, а во-вторых, оставалось очень немного наследства, именно: пучок гусиных перьев, десть белой казенной бумаги, три пары носков, две-три пуговицы, оторвавшиеся от панталон, и уже известный читателю капот. Кому все это досталось, бог знает об этом, признаюсь, даже не интересовался рассказывающий сию повесть. Акакия Акакиевича свезли и похоронили. И Петербург остался без Акакия Акакиевича, как будто бы в нем его и никогда не было. Исчезло и скрылось существо, никем не защищенное, никому не дорогое, ни для кого не интересное, даже не обратившее на себя внимания и естествонаблюдателя, не пропускающего посадить на булавку обыкновенную муху и рассмотреть ее в микроскоп; существо, переносившее покорно канцелярские насмешки и без всякого чрезвычайного дела сошедшее в могилу, но для которого все же таки, хоть перед самым концом жизни, мелькнул светлый гость в виде шинели, ожививший на миг бедную жизнь, и на которое так же потом нестерпимо обрушилось несчастье, как обрушивалось на царей и повелителей мира. Несколько дней после его смерти послан был к нему на квартиру из департамента сторож, с приказанием немедленно явиться: начальник-де требует; но сторож должен был возвратиться ни с чем, давши ответ, что не может больше прийти, и на запрос «почему?» выразился словами: «Да так, уж он умер, четвертого дня похоронили». Таким образом узнали в департаменте о смерти Акакия Акакиевича, и на другой день уже на его месте сидел новый чиновник, гораздо выше ростом и выставлявший буквы уже не таким прямым почерком, а гораздо наклоннее и косее».

В разных местах ночного Петербурга появляется мертвец в виде чиновника и сдирает со всех, не разбирая чина и звания, шинели. Добирается до значительного лица – сдергивает генеральскую шинель с плеча и, насытившись, прекращает свои нападения. Чиновника-мертвеца, однако, чуть было не упустил коломенский будочник, но, показав кулак, провидение уже гораздо выше ростом и с преогромными усами, видом точно вор Башмачкина, скрылось в ночной темноте.

Бред очинщика перьев в департаменте, титулярного советника, мелкого чиновника, Аксентия Иванова о разговаривающих и ведущих переписку друг с другом собачонках. Бред о дочке директора, больная фантазия – на ней жениться. Воображение себя генералом, государем, испанским королем Фердинандом VIII, и скорый выезд в Испанию в карете, то бишь в сумасшедший дом. Избиение палкой санитаром, «великим инквизитором», процедуры лечения горячей бритой головы холодной водой. Мольба к матушке « пожалей о своем больном дитятке!» И новое сумасбродное осенение – « а знаете ли, что у алжирского Дея под самым носом шишка?»

Страх раздувает комедию. Страх в городничем, чиновниках города. В случайно заехавшем по пути в имение отца и застрявшем « в скверном городишке» без гроша в кармане, проигравшемся в карты, в мелком чиновнике из Петербурга, в Хлестакове, они видят ревизора. Его приняли как инкогнито, хотя нетрудно было догадаться сразу по его поведению в гостинице, по репликам при встрече с градоначальником, что к государственной инспекции он ни малейшего соприкосновения не имеет. Но несет по ложному поверию озадаченных, напуганных отцов города, и, конечно, каждого не без греха. Казнокрадство, самоуправство, форменный разбой, учиняемый населению. Вдруг откроются неприглядности самому государю через полномочного посланника в лице молодого наблюдательного столичного человека в партикулярном платье – и тогда конец света.

Первым оправился от страха и разобрался в царящей вокруг своей особы обстановке, но, конечно, не прояснил свою личность, да и не с под руки ему, Хлестаков, из молодых, да ранних проныр, и обратил все действия городских властей в свою выгоду и блага, точно с неба на него упал золотой дождь. Доиграв легенду до конца, обобрав деньгами — займами провинциалов — простаков, он уехал с почетом, но не вытерпел и схулиганил – в письме другу по Петербургу описал свое приключение. Письмо, конечно же, вскрыл любопытствующий почтмейстер, и обман обнаружился. Наивная слепота, промашка. Вот так вышло в отдаленном от столицы городишке. Сначала страх, потворство, умасливание, затем ложная самонадеянность, что провели ловко ревизора и в финале протрезвление — не тот он, за кого признали. И сами себя оставили в дураках – классическая концовка всякой комедии. «На зеркало неча пенять, коли рожа крива».

Совершенно невероятное событие – суета сватовства, отбор жениха из четырех кандидатов разборчивой, натурально, невесты, и побег выбранного будущего супруга в окно перед тем, как отправиться под церковный венец.

Идти на попятную нерешительного без пяти минут мужа подталкивают небезосновательные соображения.

« Подколесин. Право, как подумаешь: чрез несколько минут – и уже будешь женат. Вдруг вкусишь блаженство, какое, точно, бывает только разве в сказках, которого просто даже не выразишь, да и слов не найдешь, чтобы выразить. ( После некоторого молчания.) Однако ж что ни говори, а как-то даже делается страшно, как хорошенько подумаешь об этом. На всю жизнь, на весь век, как бы то ни было, связать себя, и уж после ни отговорки, ни раскаянья, ничего, ничего – все кончено, все сделано. Уж вот даже и теперь назад никак нельзя попятиться: через минуту и под венец; уйти даже нельзя – там уж и карета, и все стоит в готовности. А будто в самом деле нельзя уйти? Как же, натурально нельзя: там в дверях и везде стоят люди; ну, спросят, зачем? Нельзя, нет. А вот окно открыто; что, если бы в окно? Нет, нельзя ; как же, и неприлично, да и высоко. ( Подходит к окну.) Ну, еще не так высоко: только один фундамент, да и тот низенький. Ну нет, как же, со мной даже нет картуза. Как же без шляпы? Неловко. А неужто, однако же, нельзя без шляпы? А что, если бы попробовать, а? Попробовать, что ли? ( Становится на окно и, сказавши: «Господи благослови», — соскакивает на улицу; за сценой кряхтит и охает.) Ох! однако ж высоко! Эй, извозчик!»

Одно действие – 25 явлений.

Мастерски разыгранная плутовская комбинация – и мошенник-шулер, вознамерившись обыграть краплеными картами пребывающих в трактире постояльцев – их, компания, шайка, — сам попадается к ним на удочку. Передает им все имеющиеся у него. выигранные месяц назад у полковника восемьдесят тысяч, взамен на вексель в двести тысяч, было возносится в триумф, но вексель оказывается фальшивым, а 80 тысяч, переданные новым товарищам, исчезают вместе с поспешно уехавшими товарищами.

«Ихарев ( в ярости). Ведь существуют же к стыду и поношению человеков эдакие мошенники! Но только я просто готов сойти с ума – как это все было чертовски разыграно! Как тонко! И отец, и сын, и чиновник Замухрышкин! И концы все спрятаны! И жаловаться даже не могу! ( Схватывается со стула и в волнении ходит по комнате.) Хитри после этого! Употребляй тонкость ума! Изощряй, изыскивай средства! Черт побери, не стоит просто ни благородного рвения, ни трудов! Тут же под боком отыщется плут, который тебя переплутует! Мошенник, который за один раз подорвет строение, над которым работал несколько лет! ( С досадой махнув рукой.) Черт возьми! Такая же надувательная земля! Только и лезет тому счастье, кто глуп, как бревно, ничего не смыслит, ни о чем не думает, ничего не делает, а играет только по грошу в бостон подержанными картами!»

Обстоятельная, насмешливая проза со склонностью к вековечной статике – это ритм жизни России позапрошлого века. И в движении чувствуется покой.

Сравнения, уподобления, аналогии расширены, объемлют и предметы, немыслимые ассоциации и для убедительности еще более распространенны, чем сам предмет, намертво впаянный в просторы российской панорамы.

« Все было залито светом. Черные фраки мелькали и носились врознь и кучами там и там, как носятся мухи на белом сияющем рафинаде в пору жаркого июльского лета, когда старая ключница рубит и делит его на сверкающие обломки перед открытым окном ; дети все глядят, собравшись вокруг, следя любопытно за движениями жестких рук ее, подымающих молот, а воздушные эскадроны мух, поднятые легким воздухом, летают смело, как полные хозяева, и, пользуясь подслеповатостью старухи и солнцем, беспокоящим глаза ее, обсыпают лакомые куски где вразбитную, где густыми кучами. Насыщенные богатым летом, и без того на каждом шагу расставляющим лакомые блюда, они влетели вовсе не с тем, чтобы есть, но чтобы только показать себя, пройтись взад и вперед по сахарной куче, потереть одна о другую задние или передние ножки, или почесать ими у себя под крылышками, или, протянувши обе передние лапки, потереть ими у себя над головою, повернуться и опять улететь, и опять прилететь с новыми докучными эскадронами».

Коллежский асессор Чичиков Павел Иванович, освоившись в губернском городе NN, выезжает в деревни по своим покупательным интересам к помещикам Манилову и Собакевичу, с которыми познакомился при визитах к высшим чинам города.

Учтивый Манилов – характерная черта – сладкие губы, строитель воздушных замков в табачном дыму, некорыстолюбив. Мертвые души Чичикову отдает задаром, да еще переписывает их собственноручно и списочек перевязывает голубой тесьмой.

Дубинноголовая помещица Коробочка, Анастасия Петровна, к которой случайно, сбившись с дороги, заехал покупатель. В съехавшем набок новом чепце, ее же старый, ветхий чепец на чучеле в огороде, хозяйственная помещица средней руки, владелица восьмидесяти душ, никак не возьмет в толк, зачем Чичикову мертвые души и какова их цена не у одного Чичикова. Упорно старается ему всучить, сторговать хлеб, пеньку, мед, то есть привычный товар купли-продажи.

Пышущий здоровьем, лицо кровь с молоком, также попутно подвернувшийся помещик Ноздрев (без имени и отчества, как и Манилов). Сангвиник, энергия так и прет из него, болтун, плут, враль, скандалист, забияка, буян, с каждым встречным запанибрата. Мертвые души Чичикову соглашается отдать, но как, — то в придачу к кобыле, то к коляске, то к паре собак, за которых заламывает неимоверные деньги. Чичикова чуть не побил. Тот, как пробка из бутылки с шампанским, вылетел от него. Спас капитан-исправник, неожиданно прибывший к буйному барину по судебным делам.

Михаил Семенович Собакевич – «чертов кулак», по выражению Чичикова. Квадратная фигура, словом, медведь медведем. Грубо, недружелюбно отзывается о верхах городской власти, много ест, мизантроп, прижимист, пытается извлечь выгоду из продажи мертвых душ Чичикову, установив сразу немыслимую, по мнению Чичикова, цену в 100 рублей за душу, которую покупатель низводит до двух с полтиной. Уступает, чтобы не остаться ни с чем, хотя и мастеровой, как на подбор, народ продавал, но неживой.

Плюшкин – Степан, ибо родная старшая дочь его Александра Степановна – на седьмом десятке, богат, как никто из предыдущих помещиков, которых посетил Чичиков, и нищ, как никто.

«Лицо его не представляло ничего особенного; оно было почти такое же, как у многих худощавых стариков, один подбородок только выступал очень далеко вперед, так что он должен был всякий раз закрывать его платком, чтобы не заплевать; маленькие глазки еще не потухли и бегали из-под высоко выросших бровей, как мыши, когда, высунувши из темных нор остренькие морды, насторожа уши и моргая усом, они высматривают, не затаился ли где кот или шалун мальчишка, и нюхают подозрительно самый воздух. Гораздо замечательнее был наряд его: никакими средствами и стараниями нельзя бы докопаться, из чего состряпан был его халат: рукава и верхние полы до того засалились и залоснились, что походили на юфть, какая идет на сапоги; назади вместо двух болталось четыре полы, из которых охлопьями ползла хлопчатая бумага. На шее у него тоже было подвязано что-то такое, которого нельзя было разобрать: чулок ли, подвязка ли, или набрюшник, только никак не галстук. Словом, если бы Чичиков встретил его, так принаряженного, где-нибудь у церковных дверей, то, вероятно, дал бы ему медный грош. Ибо к чести героя нашего нужно сказать, что сердце у него было сострадательно и он не мог никак удержаться, чтобы не подать бедному человеку медного гроша. Но пред ним стоял не нищий, пред ним стоял помещик. У этого помещика была тысяча с лишком душ, и попробовал бы кто найти у кого другого столько хлеба зерном, мукою и просто в кладях, у кого бы кладовые, амбары и сушилы загромождены были таким множеством холстов, сукон, овчин выделанных и сыромятных, высушенными рыбами и всякой овощью, или губиной. Заглянул бы кто-нибудь к нему на рабочий двор, где наготовлено было на запас всякого дерева и посуды, никогда не употреблявшейся, — ему бы показалось, уж не попал ли он как-нибудь в Москву на щепной двор, куда ежедневно отправляются расторопные тещи и свекрухи, с кухарками позади, делать свои хозяйственные запасы и где горами белеет всякое дерево – шитое, точеное, лаженное и плетеное: бочки, пересеки, ушаты, лагуны, жбаны с рыльцами и без рылец, побратимы, лукошки, мыкольники, куда бабы кладут свои мочки и прочий дрязг, коробья из тонкой гнутой осины, бураки из плетеной берестки и много всего, что идет на потребу богатой и бедной Руси. На что бы, казалось, нужна была Плюшкину такая гибель подобных изделий? Во всю жизнь бы не пришлось бы их употребить даже на два таких имения, какие было у него, — но ему и этого казалось мало. Не довольствуясь сим, он ходил еще каждый день по улицам своей деревни, заглядывал под мостики, под перекладины и все, что ни попадалось ему: старая подошва, бабья тряпка, железный гвоздь, глиняный черепок, — все тащил к себе и складывал в ту кучу, которую Чичиков заметил в углу комнаты. «Вон уже рыболов пошел на охоту!» — говорили мужики, когда видели его, идущего на добычу. И в самом деле, после него незачем было мести улицу: случилось проезжему офицеру потерять шпору, шпора эта мигом отправлялась в известную кучу; если баба, как-нибудь зазевавшись у колодца, позабывала ведро, он утаскивал и ведро. Впрочем, когда приметивший мужик уличал его тут же, он не спорил и отдавал похищенную вещь; но если только она попадала в кучу, тогда все кончено: он божился, что вещь его, куплена им тогда-то, у того-то или досталась от деда. В комнате своей он подымал с пола все, что ни видел: сургучик, лоскуток бумажки, перышко, и все это клал на бюро или на окошко».

Деградация, как опустился до такого убожества прежде бережливый хозяин? Смерть доброй жены, младшей дочери, старшая дочь убежала из родного дома со штабс-ротмистром, сын против воли отца поступил на военную службу. «Старик очутился один сторожем, хранителем и владетелем своих богатств. Одинокая жизнь дала сытую пищу скупости, которая, как известно, имеет волчий голод и чем более пожирает, тем становится ненасытнее; человеческие чувства, которые и без того не были в нем глубоки, мелели ежеминутно, и каждый день что-нибудь утрачивалось в этой изношенной развалине».

Естественно, скряга Плюшкин обрадовался предложению Чичикова продать ему мертвые души, за которые он платил подати, как за живые, до ревизской очередной сказки. Более двухсот душ вместе с беглыми, за них еще Чичиков приплатил и купчую обязался оформить в городе. Не меньше рад был и Чичиков, уезжая от « прорехи на человечестве», от Плюшкина.

Самая грустная глава поэмы. Вырывается невольно у писателя протест против таких явлений, как скопидом Плюшкин, мало над ним насмешничать. « И до такой ничтожности, мелочности, гадости мог снизойти человек! мог так измениться! И похоже это на правду? Все похоже на правду, все может статься с человеком. Нынешний же пламенный юноша отскочил бы с ужасом, если бы показали ему его же портрет в старости. Забирайте же с собой в путь, выходя из милых юношеских лет в суровое ожесточающее мужество, забирайте с собой все человеческие движения, не оставляйте их на дороге, не подымете потом! Грозна, страшна грядущая впереди старость, и ничего не отдает назад и обратно! Могила милосерднее ее, на могиле напишется: «Здесь погребен человек!», но ничего не прочитаешь в хладных, бесчувственных чертах бесчеловечной старости».

Чичиков на белом коне. В номере гостиницы со своими записочками о мертвых душах. Размышления над бывшими, когда-то живыми в силе, здоровье крепостными и над беглыми, неизвестно, где обретающими.

« Эх, русский народец! не любит умирать своею смертью! А вы что, мои голубчики? – продолжал он, переводя глаза на бумажку, где были помечены беглые души Плюшкина, — вы хоть и в живых еще, а что в вас толку! То же, что и мертвые, и где-то носят вас теперь ваши быстрые ноги? Плохо ли вам было у Плюшкина или просто, по своей охоте, гуляете по лесам да дерете проезжих? По тюрьмам ли сидите или пристали к другим господам и пашете землю? Еремей Карякин, Никита Волокита, сын его Антон Волокита – эти, и по прозвищу видно, что хорошие бегуны. Попов, дворовый человек, должен быть грамотей: ножа, я чай, не взял в руки, а проворовался благородным образом. Но вот уж тебя беспашпортного поймал капитан-исправник».

Быстрое завершение купчих на приобретения Чичикова в чиновной палате. Благодаря замечательной репутации Чичикова в городе, каждый знакомый был к нему доброжелателен. Стол с дарами рыбного ряда у полицеймейстера. «Чичиков перечокался со всеми. «Нет, нет, еще!» — говорили те, которые были позадорнее, и вновь перечокались; потом полезли в третий раз чокаться, перечокались и в третий раз. В непродолжительное время всем сделалось весело необыкновенно…Чичиков никогда не чувствовал себя в таком веселом расположении, воображал себя уже настоящим херсонским помещиком, говорил об разных улучшениях: о трехпольном хозяйстве, о счастии и блаженстве двух душ, и стал читать Собакевичу послание в стихах Вертера к Шарлоте, на которое тот хлопал только глазами, сидя в креслах, ибо после осетра чувствовал большой позыв ко сну. Чичиков смекнул и сам, что начал уже слишком развязываться, попросил экипажа и воспользовался прокурорскими дрожками. Прокурорский кучер, как оказалось в дороге, был малый опытный, потому что правил одной только рукой, а другую, засунув назад, придерживал ею барина. Таким образом, уже на прокурорских дрожках доехал он к себе в гостиницу, где долго еще у него вертелся на языке всякий вздор: белокурая невеста с румянцем и ямочкой на правой щеке, херсонские деревни, капиталы».

На балу у губернатора Чичиков увидел очаровательную блондинку, дочку губернатора, которую приметил в карете по дороге к помещикам.

« Перед ним стояла не одна губернаторша: она держала под руку молоденькую шестнадцатилетнюю девушку, свеженькую блондинку с тоненькими и стройными чертами лица, с остреньким подбородком, с очаровательно круглившимся овалом лица, какое художник взял бы в образец для мадонны и какое только редким случаем попадается на Руси, где любят все оказаться в широком размере, все что ни есть: и горы и леса и степи, и лица и губы и ноги; ту самую блондинку, которую он встретил на дороге, ехавши от Ноздрева, когда, по глупости кучеров или лошадей, их экипажи так странно столкнулись, перепутавшись упряжью, и дядя Митяй с дядей Миняем взялись распутывать дело. Чичиков так смешался, что не мог произнести ни одного толкового слова, и пробормотал черт знает что такое, чего бы уж никак не сказал ни Гремин, ни Звонский, ни Лидин».

Сажает в лужу Чичикова бузотер Ноздрев, прокричавши на всю залу, много ли он наторговал мертвых душ? Мир повернулся мрачной стороной, и покатились невзгоды Чичикова одна за другой, как с горы. Пересуды по реплике Ноздрева, прибытие в город Коробочки с намерением прознать, почем ходят мертвые души, и уж не промахнулась ли она.

Обычные сплетни двух приятных дам, о Чичикове между прочим выпускается догадка о его покушении, как влюбленного, на дочку губернатора. Переполох в городе. « Город был решительно взбунтован; все пришло в брожение, и хоть бы кто-нибудь мог что-либо понять. Дамы умели напустить такого тумана в глаза, что все, а особенно чиновники, несколько времени оставались ошеломленными. Положение их в первую минуту было похоже на положение школьника, которому сонному товарищи, вставшие поранее, засунули в нос гусара, то есть бумажку, наполненную табаком. Потянувши впросонках весь табак к себе со всем усердием спящего, он пробуждается, вскакивает, глядит, как дурак, выпучив глаза, во все стороны, и не может понять, где он, что с ним было, и потом уже различает озаренные косвенным лучом солнца стены, смех товарищей, скрывшихся по углам, и глядящее в окно наступившее утро, с проснувшимся лесом, звучащим тысячами птичьих голосов, и с осветившеюся речкою, там и там пропадающею блещущими загогулинами между тонких тростников, всю усыпанную нагими ребятишками, зазывающими на купанье, и потом уже наконец чувствует, что в носу у него сидит гусар. Таково совершенно было в первую минуту положение обитателей и чиновников города. Всякий, как баран, остановился, выпучив глаза. Мертвые души, губернаторская дочка и Чичиков сбились и смешались в головах их необыкновенно странно; и потом уже, после первого одурения, они как будто бы стали различать их порознь и отделять одно от другого, стали требовать отчета и сердиться, видя, что дело никак не хочет объясниться».

Кто же такой Чичиков? – озадачились в городе. Предполагали – и капитан Копейкин, инвалид войны 1812 года, без руки и ноги, кому отказали в пенсионе и толкнули на разбойничью дорогу, и делатель фальшивых ассигнаций, и английский шпион, и тайный чиновник нового генерал-губернатора, и наконец Наполеон, бежавший с острова Святой Елены. От сумятицы в душах и помрачения умов похудели чиновники, а прокурор хуже – умер. Чичикова многие не велели своим швейцарам принимать, и он поскорее подобру-поздорову решился убраться из города.

Поэтика долгой дороги на необъятных просторах Руси.

«Какое странное, и манящее, и несущее, и чудесное в слове: дорога! и как чудна она сама, эта дорога: ясный день, осенние листья, холодный воздух… покрепче в дорожную шинель, шапку на уши, тесней и уютней прижмемся в углу! В последний раз пробежавшая дрожь прохватила члены, и уже сменила ее приятная теплота. Кони мчатся… как соблазнительно крадется дремота и смежаются очи, и уже сквозь сон слышатся и « Не белы снеги», и сап лошадей, и шум колес, и уже храпишь, прижавши к углу своего соседа. Проснулся: пять станций убежало назад; луна, неведомый город, церкви с старинными деревянными куполами и чернеющими остроконечьями, темные бревенчатые и белые каменные дома. Сияние месяца там и там: будто белые полотняные платки развешались по стенам, по мостовой, по улицам; косяками пересекают их черные, как уголь, тени; подобно сверкающему металлу блистают вкось озаренные деревянные крыши, и нигде ни души – все спит. Один-одинешенек, разве где-нибудь в окошке брезжит огонек: мещанин ли городской тачает свою пару сапогов, пекарь ли возится в печурке – что до них? А ночь! небесные силы! какая ночь совершается в вышине! А воздух, а небо, далекое, высокое, там, в недоступной глубине своей, так необъятно, звучно и ясно раскинувшееся! Но дышит свежо в самые очи холодное ночное дыхание и убаюкивает тебя, и вот уже дремлешь, и забываешься, и храпишь, и ворочается сердито, почувствовав на себе тяжесть, бедный, притиснутый в углу сосед…Боже! как ты хороша подчас, далекая, далекая дорога! Сколько раз, как погибающий и тонущий, я хватался за тебя, и ты всякий раз меня великодушно выносила и спасала! А сколько родилось в тебе чудных замыслов, поэтических грез, сколько перечувствовалось дивных впечатлений. »

источник

Читайте также:  Кошки живая вакцина бешенство

Добавить комментарий

Ваш e-mail не будет опубликован. Обязательные поля помечены *