Меню Рубрики

Вихорь злобы и бешенства носится

Печатается по автографу ИРЛИ (заглавие снято).

Впервые опубликовано: в нелегальной печати — Земля и воля, 1879, 8 апр., No 5, с. 5, без заглавия, с подзаголовком: «Посвящается подсудимым процесса 50-ти»; за границей — ОД, 1882, март, No 47, с. 1; в легальной печати — Сибирская жизнь (Томск), 1898, No 53 (перепечатано: Волжский вестник (Казань), 1905, И ноября, No 4, с. 2, с указанием, что текст получен от лично знавшего Некрасова артиста М. И. Писарева).

В собрание сочинений впервые включено: Ст 1920.

Автографы: 1) первоначальный набросок одной строфы, предваряющий наброски двух строф «Страшного года»,— ИРЛИ, ф. 203, No 29; 2) черновой автограф с правкой, дающий окончательный текст стихотворения, на обороте наборной рукописи «Уныния» и «На покосе» (первое заглавие «Современная Франция» зачеркнуто, второе заглавие — «(С французского)»), без даты — ИРЛИ, ф. 203, No 37 (копия с этого автографа, снятая А. А. Буткевич,— ИРЛИ, ф. 134, оп. 11, No 2).

Датируется 1872—1874 гг. Набросок «Гений злобы и бешенства носится. » сделан в 1872 г., одновременно со следующими за ним набросками «Страшного года», под впечатлением чтения сборника Гюго «L’Annee terrible» (ЛН, т. 49—50, с. 407—408J. «Смолкли честные, доблестно павшие. » (под названием «С французского») внесено Некрасовым в список стихотворений, созданных в 1874 г. (ИРЛИ, ф. 203, No 42).

Стихотворение это, как и «Страшный год», является откликом на франко-прусскую войну и подавление Парижской Коммуны. Не рискуя опубликовать свой реквием французским коммунарам, Некрасов 27 мая 1875 г. переписал стихотворение и подарил библиографу П. А. Ефремову, который вклеил его в принадлежавший ему экземпляр «Стихотворений» Н. Некрасова, СПб., 1874, т. III, 1 ч. 6 (хранится: ИРЛИ б, шифр: 18 1/2, заглавие: «С французского»).

В начале 1877 г. поэт сделал попытку напечатать «Смолкли честные, доблестно павшие. » в составе итогового цикла из двенадцати стихотворений (см. ниже, с. 471—472, комментарий к стихотворению «О. А. Петрову»). Сохранились гранки десяти текстов с авторской правкой, на которых после стихотворения «——пу» («Человек лишь в одиночку. «) и перед стихотворением «К портрету ***» («Развенчан нами сей кумир. «) Некрасов сделал помету: «Вставьте сюда же 1) «2-е декабря», 2) «Отрывок» и прилагаемое наберите». Вероятно, набранный по этому указанию корректурный оттиск «Отечественных записок» и видел В. Е. Евгеньев-Максимов, который отметил (см.: Евгеньев, с. 210) разночтения ст. 1—3 («Растворилися тюрьмы глубокие. Смолкли честное знамя державшие, За страну неуклонно стоявшие. «). Название «2 декабря 1852 г.» (по воспоминаниям В. Е. Евгеньева-Максимова) как бы несколько вуалировало политическую направленность стихотворения (ЛН, т. 49—50, с. 414). После смерти Некрасова М. И. Семевский хотел опубликовать стихотворение в No 3 «Русской старины» за 1878 г., но это не было разрешено цензурой; корректурный оттиск «Русской старины» хранился в архиве П. А. Ефремова (см. статью В. Е. Чешихина-Ветрииского «Крохи Н. А. Некрасова (Из данных П. А. Ефремова)» в изд.: День, 31 дек., а также: ЛН, т. 53—54, с. 156-157).

21 февраля — 14 марта 1877 г. в Петербурге состоялось судебное разбирательство по делу революционеров-народников, известное как «процесс пятидесяти». Выражая сочувствие подсудимым, Некрасов, судя по свидетельству, с одной стороны, В. Н. Фигнер, с другой, В. Богучарского, дважды передал «Смолкли честные, доблестно павшие. » заключенным — один раз через Е. П. Елисееву и В. Н. Фигнер Лидии Фигнер, другой раз, возможно, через адвокатов А. А. Ольхина или А. Л. Боровиковского рабочему Петру Алексееву, произнесшему вместо данного ему последнего слова призывную пламенную речь (см.: Фигнер В. Н. Процесс пятидесяти. М., 1927, с. 26; Богучарский В. Активное народничество семидесятых годов. М., 1912, с. 301, а также: Евгеньев-Максимов В. Е. Некрасов в кругу современников. Л., 1938, с. 228). Некоторое время спустя, в дни своей предсмертной болезни, Некрасов подарил это стихотворение вместе с посвящением к сборнику «Последние песни* посетившей его делегации студентов (в архиве Н. К. Михайловского сохранилось письмо В. Звягинцева к нему с копияма обоих подаренных стихотворений — ИРЛИ, ф. 181, оп. 1, No 23)). Таким образом, стихотворение «Смолкли честные, доблестно павшие. » было как бы переадресовано и вошло в сознание нескольких поколений читателей как созвучное русской действительности второй половины 1870-х гг. Подобная переадресовка законченных стихотворений уже практиковалась Некрасовым (см. комментарий к стихотворению «Страшный год» — наст. том, с. 445—446), Газета «Общее дело», публикуя его в 1882 г., сопроводила стихотворение таким примечанием: «Это — одно из последних стихотворений Некрасова. Мучимый жестокой болезнью поэт, как известно, тяжело страдал от мысли, что не всегда был верен своему призванию и не заслужил благодарной памяти лучших людей России. Едва узнала об этом публика, как множество горячих заявлений в уважении, любви и признательности посыпались на него отовсюду и преимущественно со стороны русской молодежи. Тогда-то он и написал эти прекрасные стихи. Они — последняя вспышка благородного гения поэта, осветившая ту беспросветную ночь, о которой говорится в них и среди которой мы живем теперь». Несмотря на ошибочную датировку, послесловие ярко характеризует ту вторую жизнь, которую стихотворение обрело в русском обществе конца XIX в.

источник

Николай Алексеевич Некрасов последнее десятилетие непопулярен в России. Объясняется это отчасти официозной его интерпретацией на школьных уроках в советское время, а отчасти— пафосом перестройки, охватившим интеллигенцию на переломе от восьмидесятых к девяностым годам. Сейчас же, когда господство бюрократии и коррупция в невиданных размерах принуждают обратиться от Толстого и Достоевского к Щедрину и Некрасову, то у них мы находим поистине пророческие предвидения социальных бед и бюрократического тупоумия.

Один из нынешних идеологических кумиров, В.В. Розанов, в свое время утверждал, что «Некрасов— человек без памяти и традиций, человек без благодарности к чему-нибудь, за что-нибудь в истории. Человек новый и пришлец— это первое и главное. »[1]

Это неудивительно прочитать у Розанова, способного на любую безоглядную фальсификацию, в зависимости от того, для какого органа он писал. Приведенные слова взяты из его статьи в «Новом времени», так что удивляться им не приходится. Следует напомнить забывчивым читателям восторженные строки о ПетреI в поэме «Несчастные» и не менее восторженные— об Александре II в первой редакции поэмы «Тишина»— они говорят о его интересе к истории. Конечно, Некрасов жил своей современностью, жил болями и обидами пореформенной страны, но ее историю он помнил и с горечью писал о том, что «нужны столетья, и кровь, и борьба, чтоб человека создать из раба» («Саша»).

Для него исторически значительными были революционные или реформаторские периоды истории. Отсюда интерес к Петру, к декабристам, к реформам Александра II, а не к Смутному времени или тирании Ивана Грозного.

Поэзия Некрасова, как известно, всегда была предметом ожесточенной литературно-политической борьбы. Споры о Некрасове не утихали с появления его стихов в середине 1840-х годов и продолжались и после смерти. Без них не обошлись и похороны поэта— Достоевский тогда же написал об этом в своем «Дневнике писателя»:

«На похороны Некрасова собрались несколько тысяч его почитателей. Много было учащейся молодежи. Процессия выноса началась в 9 часов утра, а разошлись с кладбища уже в сумерки. Много говорилось на его гробе речей, из литераторов говорили мало. Между прочим, прочтены были чьи-то прекрасные стихи. Находясь под глубоким впечатлением, я протеснился к его раскрытой еще могиле, забросанной цветами и венками, и слабым моим голосом произнес вслед за прочими несколько слов. Я именно начал с того, что это было раненое сердце, раз на всю жизнь, и незакрывавшаяся рана эта и была источником всей его поэзии, всей страстной до мучения любви этого человека ко всему, что страдает от насилия, от жестокости необузданной воли, что гнетет нашу русскую женщину, нашего ребенка в русской семье, нашего простолюдина в горькой, так часто, доле его. Высказал тоже мое убеждение, что в поэзии нашей Некрасов заключил собою ряд тех поэтов, которые приходили со своим “новым словом”.

В этом смысле он, в ряду поэтов (то есть приходивших с “новым словом”), должен прямо стоять вслед за Пушкиным и Лермонтовым. Когда я вслух выразил эту мысль, то произошел один маленький эпизод: один голос из толпы крикнул, что Некрасов выше Пушкина и Лермонтова и что те были всего только “байронисты”. Несколько голосов подхватили и крикнули: “Да, выше!”»[2].

Г.В. Плеханов, позднее один из вождей русской социал-демократической партии, был на похоронах и выступил от имени общества революционеров-народников «Земля и воля». В ответ на слова Достоевского Плеханов и его единомышленники закричали: «Он выше Пушкина!»[3]

О Некрасове спорящие стороны не могли между собой столковаться по вопросу, который и не возникал применительно к его великим предшественникам: спорили о том, вообще поэт ли Некрасов или просто ловкий рифмоплет,— поэзия ли то, что он пишет, или в лучшем случае стихотворное изложение определенного круга идей, им усвоенных у его сотрудников-публицистов.

Было что-то в поэзии Некрасова, что затрудняло ее восприятие, требовало от читателей, воспитанных на уже ставших к тому времени классиками Пушкине и Лермонтове, преодоления привычных представлений о поэзии и поэтическом. Для поколений русской молодежи 1860—1880-х годов, для тех, кто пел его стихи, ставшие песнями, и разделял его убеждения, эта поэзия была чем-то большим, чем просто литература. Поэзию Некрасова поколения русской молодежи на протяжении целого полустолетия воспринимали как часть своей жизни, как одно из условий своего существования и потому готовы были спорить с Достоевским.

Споры о Некрасове в 1860—1880-е годы касались не только его литературного поведения. Он был слишком популярен, слишком на виду, чтобы его противники, да и поклонники не включились в этот спор. Некрасову не могли простить вопиющего противоречия между теми картинами народных страданий, которые он неустанно воспроизводил в своих стихах, и его образом жизни богатого петербуржца, завсегдатая аристократического Английского клуба, где он вел крупную карточную игру. Такой образ жизни никак не совмещался с образом поэта— «печальника горя народного», как его называли в демократической журналистике.

Такого рода упрекам Некрасов мог дать повод не столько даже своим образом жизни, сколько тем, что он сделал это противоречие поэта и человека в себе содержанием своей лирики, своих поэтических признаний и самоукоризны.

Внимательные исследователи показали, что для поэтического словаря Некрасова характерен необычный подбор эпитетов и понятий. Об эпитетах особого склада у Некрасова писал Корней Чуковский: «Эти эпитеты так органически связаны с поэзией Некрасова, что их можно назвать некрасовскими. Они встречаются в его стихах постоянно». Чуковский называет: угрюмый, унылый, суровый. Корман расширяет этот некрасовский словарь, он пишет: «Нам кажется, что в этот же круг слов входят также грусть, мука, печаль, скука, тоска, хандра, встречающиеся в лирике Некрасова очень часто и в разнообразнейших сочетаниях. Вместе со словами, указанными К.И. Чуковским, они образуют в лирике Некрасова очень устойчивую эмоциональную среду»[4].

В монографии К.И. Чуковского показано еще, что «специфически осмысленным словом было в поэзии Некрасова слово злоба, озлобленность, злость, которым он с демонстративной настойчивостью окрасил всю свою раннюю лирику»[5].

Это понятие злоба и производные от него повторяются с поразительной частотой. От 1845 года, когда оно появляется в стихотворении «Огородник» («И что злоба во мне и сильна и дика, / А хватаюсь за нож— замирает рука»), до 1877 года в стихотворении «Муза» («Пусть увеличит во сто крат / Мои вины людская злоба. ») оно появляется более сорока раз. Конечно, оно служит поэту различными способами. Иногда оно характеризует его персонажей, иногда— какое-либо явление жизни.

Злоба у Некрасова получает различное значение и различную направленность. Одно из этих направлений— самоосуждение, выражение презрения к самому себе у героя лирики:

Я за то глубоко презираю себя,

Что потратил свой век, никого не любя,

Что любить я хочу. что люблю я весь мир,

А брожу дикарем, бесприютен и сир,

И что злоба во мне и сильна и дика,

А хватаюсь за нож— замирает рука!

В стихотворении «Родина» (1846) злоба получает другую направленность— не внутрь сознания, а вне его, приобретает социальное звучание:

Воспоминания дней юности— известных

Под громким именем роскошных и чудесных, —

Наполнив грудь мою и злобой и хандрой,

Во всей своей красе проходят предо мной.

Тут показательно, что рядом со злобой появляется хандра как непременное соучастие того душевного состояния, которое вызывает злобу.

Через несколько лет, когда Некрасов окончательно сформировался как поэт, в стихотворении «Муза», полемическом по отношению к одноименному стихотворению Пушкина, производное от злобы, обобщенное определение становится главным врагом поэта, предметом его поэтической вражды:

Но с детства прочного и кровного союза

Со мною разорвать не торопилась Муза:

Чрез бездны темные насилия и зла,

Труда и Голода она меня вела.

Такое определение смысла и содержания поэзии вызвало у Аполлона Майкова поэтическое опровержение:

С невольным сердца содроганьем

И перед пламенным признаньем,

Нет, ты дитя больного века!

Пловец без цели, без звезды!

И жаль мне, жаль мне человека

Дружный «хор» поэтов и критиков корил Некрасова за присутствие злобы в его стихах.

То, что сказал Достоевский на похоронах о Некрасове, справедливо, но недостаточно и неполно. Сострадание у Некрасова почти всегда соседствует с осуждением причин этого страдания, с ненавистью и злобой.

Злая ирония звучит в «Размышлениях у парадного подъезда»:

Впрочем, что ж мы такую особу

Беспокоим для мелких людей?

Не на них ли нам выместить злобу?—

В 1998 году в томе «Revue des études slaves», посвященном Е.Г.Эткинду, я поместил заметку «Происхождение одной поэтической формулы: Гоголь и Некрасов»[7]. Я предположил, что в стихотворении «Блажен незлобивый поэт» его ключевая формула

воспроизводит в слегка видоизмененной форме слова Герцена в его брошюре «О развитии революционных идей в России» (1851).Там Герцен о своем поколении писал: «Надо было уметь ненавидеть из любви, презирать из гуманности, надо было обладать безграничной гордостью, чтобы с кандалами на руках и ногах высоко держать голову»[8].

В приведенном выше стихотворении А. Майков откликнулся именно на это сочетание ненависти и любви в поэзии Некрасова:

Вторая строка этого «обличения» относится к стихотворению «Памяти Гоголя» с его памятным сочетанием любви и ненависти.

Я при этом предполагал, что Некрасов «. отлично понимал, что им изображенный поэт-обличитель, поэт отрицанья является его, Некрасова, собственной литературно-общественной декларацией, а не поэтическим портретом Гоголя»[9].

Недавно в своей статье «О генезисе поэтической формулы: любовь— ненависть»[10] С. Гурвич-Лищинер указывает, что таким источником могла быть глава «После грозы» из книги «С того берега», о чтении которой Некрасовым у нас есть точные сведения[11].

Разумеется, ненависть не является синонимом злобы, столь часто высказываемой Некрасовым, но близость этих понятий очевидна, а сопоставление любви и ненависти, несмотря на всю парадоксальность этого сближения, помогает нам понять содержательность злобы у Некрасова.

«Любовь до мучения», о которой сказал Достоевский,— парафраз того, что писал о себе и своей поэзии сам Некрасов, причем в таких стихах, где меньше всего можно было предположить, что поэт об этом заговорит.

Одно из самых оптимистических его стихотворений «Крестьянские дети» (1861), куда входит ставшая хрестоматийно известной встреча рассказчика с мальчиком, работающим наравне с отцом, заканчивается неожиданным высказыванием, которое даже самым строгим критикам не показалось бы «красноречивой прозою»:

Читайте также:  Бешенство симптомы при укусе в ногу

На эту картину так солнце светило,

Ребенок был так уморительно мал,

Как будто все это картонное было,

Как будто бы в детский театр я попал!

Но мальчик был мальчик живой, настоящий,

И дровни, и хворост, и пегонький конь,

И снег, до окошек деревни лежащий,

И зимнего солнца холодный огонь —

Все, все настоящее русское было,

С клеймом нелюдимой, мертвящей зимы,

Что русской душе так мучительно мило,

Что русские мысли вселяет в умы,

Те честные мысли, которым нет воли,

Которым нет смерти— дави не дави,

В которых так много и злобы и боли,

В которых так много любви!

Так впервые у Некрасова, да, пожалуй, и во всей русской поэзии была названа оппозиция злоба / любовь и дано ей объяснение. Злоба у Некрасова не личное чувство, как и любовь, это не любовь к женщине или к матери— оба члена оппозиции ориентированы социально и обращены к народу, к России в целом, к страданиям и долготерпению народа, к неспособности его порвать с наследием веков рабства. Кстати, отмечу здесь «бенедиктовский» оксюморон холодный огонь.

Как пришел Некрасов к такому сочетанию противоречий? Почему он отказался следовать тому, что в свое время сказал Пушкин, выразив романтическое представление о поэзии, которая возвышается над противоречиями существенности:

Служенье муз не терпит суеты,

Прекрасное должно быть величаво.

Не было гармонии ни в жизни, ни в стихах Некрасова, как не было гармонии между поэзией его современника Фета и его жизнью, но Фет отгородил для поэзии особый круг чувств и впечатлений, куда прозе жизни доступа не было.

В 1852 году в стихах о Гоголе, только что умершем, Некрасов определил то, что ему казалось необходимым и неизбежным сочетанием противоречивых чувств в душе современного поэта, тот разлад, который он сделал содержанием своего творчества.

Он восхищался в этих стихах не Гоголем— автором «Выбранных мест из переписки с друзьями», а Гоголем-сатириком, беспощадным обличителем мерзости и пошлости русской жизни. У него он нашел то противоречивое сочетание любви и злобы (в данном стихотворении злоба представлена синонимом), какое ощущал в себе:

Со всех сторон его клянут

Как много сделал он, поймут,

И, может быть, еще более откровенно об этом сказано и потому осталось в черновике в варианте к стихотворению «Праздник жизни— молодые годы»:

Та любовь, что умножает муки,

Над чужим страданьем слезы льет,

Такое автообъяснение поможет нам понять столь частое у Некрасова применение понятия злоба. Некрасов не употребляет, подобно Тютчеву, это понятие как всеобщую характеристику мироздания:

Во всем разлитое, таинственное зло. [12]

У Некрасова злоба почти всегда социально объяснима. Так, в стихотворении «Я за то глубоко презираю себя. » очень многозначительна концовка:

И что злоба во мне и сильна и дика,

А хватаюсь за нож — замирает рука!

Оба эти понятия— и злоба, и нож — даны не в своем конкретном, предметном значении. Оба понятия приобретают символическое значение. Злоба ведь заключает в себе любовь, желание любить:

Что любить я хочу. что люблю я весь мир,

А брожу дикарем, бесприютен и сир.

И нож здесь не является орудием предполагаемого убийства, ведь им не убьешь «весь мир», нож здесь предметное выражение крайнего, страстного отчаяния и неуверенности в себе, в своих силах.

Как пример некрасовского понимания любви и злобы К.И.Чуковский приводит стихотворение Михайлова:

Скорбный лик твой говорит:

«Что ж молчит в вас, братья, злоба,

Братья! Пусть любовь вас тесно

Сдвинет в дружный ратный строй,

Пусть ведет вас злоба в честный

Сам же Некрасов позволял себе свободное обращение с понятием злобы, оно у него превращается в демоническую силу, приобретает общее, безмерное значение:

Вихорь злобы и бешенства носится

Над тобою, страна безответная.

(«Смолкли честные, доблестно павшие. »)

Такая символизация понятия злоба сделала возможным истолкование этого стихотворения как отклика на гибель Парижской коммуны, и через несколько лет оно было переадресовано самим поэтом участникам «процесса пятидесяти» (1877).

В литературе, посвященной теме «Некрасов и Блок», есть странное упущение. Так, Скатов[13] не обратил внимание на явно «некрасовскую» по происхождению злобу у Блока в «Двенадцати»:

Черная злоба, святая злоба.

У Блока, как мы видим, отведено этой теме целое четверостишие, а самому понятию придан эпитет «святая»— эпитет для Блока, при всем его антиклерикализме, первостепенной важности.

Во всяком случае, у Некрасова «злоба» никогда не теряла своего социального смысла, своей роли в жизненной борьбе поэта.

[1] Цит. по: Чуковский К. Мастерство Некрасова. 2-е изд., доп. М., 1955. С. 40. «Новое время». 1916. № 4308. 8 января. [2] Достоевский Ф.М. Полное собрание сочинений: В 30 т. Т. 26. Л., 1984. С. 112. [3] Чуковский К. Мастерство Некрасова. С. 331—334. [4] Корман Б.Ю. Лирика Некрасова. Воронеж, 1964. С. 274. [5] Чуковский К. Мастерство Некрасова. С. 318. [6] Майков А.Н. Избранные произведения. Библиотека поэта. Большая серия. 2-е изд. Л., 1977. С. 635. [7] Serman I. Происхождение одной поэтической формулы: Гоголь и Некрасов // Revue des études slaves. T. 7. F. 3. L’Espace poétique. En homage à Efim Etkind. Paris, 1998. P. 641—647. [8] Герцен А.И. Собрание сочинений: В 30 т. М., 1956. Т. 7. С. 224. [9] Серман И. Происхождение одной поэтической формулы. С. 647. [10] Gurvich-Lishchiner S. О генезисе поэтической формулы: любовь—ненависть // Jews and Slavs. Volume 14. Festschrift Professor Ilya Serman. Иерусалим; М., 2004. [11] Тютчев Ф.И. Полное собрание стихотворений. Библиотека поэта. Большая серия. 2-е изд. Л., 1957. С. 124. [12] Чуковский К. Мастерство Некрасова. С. 320. [13] Скатов Н.Н. Некрасов в поэтическом мире Александра Блока // Некрасов. Современники и продолжатели. М., 1986. С. 234—293.

источник

Литература с трескучими фразами,
Полная духа античеловечного.
Администрация наша с указами
О забирании всякого встречного, —
Дайте вздохнуть.
Я простился с столицами,
Мирно живу средь полей.
Но и крестьяне с унылыми лицами
Не услаждают очей;
Их нищета, их терпенье безмерное
Только досаду родит…
Что же ты любишь, дитя маловерное,
Где же твой идол стоит.

Идет-гудет Зеленый Шум,
Зеленый Шум, весенний шум!

Играючи, расходится
Вдруг ветер верховой:
Качнет кусты ольховые,
Подымет пыль цветочную,
Как облако, — всё зелено:
И воздух, и вода!

Идет-гудет Зеленый Шум,
Зеленый Шум, весенний шум!

Скромна моя хозяюшка
Наталья Патрикеевна,
Водой не замутит!
Да с ней беда случилася,
Как лето жил я в Питере…
Сама сказала, глупая,
Типун ей на язык!

В избе сам-друг с обманщицей
Зима нас заперла,
В мои глаза суровые
Глядит — молчит жена.
Молчу… а дума лютая
Покоя не дает:
Убить… так жаль сердечную!
Стерпеть — так силы нет!
А тут зима косматая
Ревет и день и ночь:
«Убей, убей изменницу!
Злодея изведи!
Не то весь век промаешься,
Ни днем, ни долгой ноченькой
Покоя не найдешь.
В глаза твои бесстыжие
Соседи наплюют. «
Под песню-вьюгу зимнюю
Окрепла дума лютая —
Припас я вострый нож…
Да вдруг весна подкралася…

Идет-гудет Зеленый Шум,
Зеленый Шум, весенний шум!

Как молоком облитые,
Стоят сады вишневые,
Тихохонько шумят;
Пригреты теплым солнышком,
Шумят повеселелые
Сосновые леса;
А рядом новой зеленью
Лепечут песню новую
И липа бледнолистая,
И белая березонька
С зеленою косой!
Шумит тростинка малая,
Шумит высокий клен…
Шумят они по-новому,
По-новому, весеннему…

Идет-гудет Зеленый Шум,
Зеленый Шум, весенний шум!

Слабеет дума лютая,
Нож валится из рук,
И всё мне песня слышится
Одна — в лесу, в лугу:
«Люби, покуда любится,
Терпи, покуда терпится,
Прощай, пока прощается,
И — бог тебе судья!»

«Государь мой! куда вы бежите?»
— «В канцелярию; что за вопрос?
Я не знаю вас!» — «Трите же, трите
Поскорей, бога ради, ваш нос!
Побелел!» — «А! весьма благодарен!»
— «Ну, а мой-то?» — «Да ваш лучезарен!»
— «То-то! — принял я меры…» — «Чего-с?»
— «Ничего. Пейте водку в морозы —
Сбережете наверно ваш нос,
На щеках же появятся розы!».

Безобидные, мирные темы!
Не озлят, не поссорят они…
Интересами личными все мы
Занималися больше в те дни.
Впрочем, были у нас русофилы
(Те, что видели в немцах врагов),
Наезжали к нам славянофилы,
Светский тип их тогда был таков:
В Петербурге шампанское с квасом
Попивали из древних ковшей,
А в Москве восхваляли с экстазом
Допетровский порядок вещей,
Но, живя за границей, владели
Очень плохо родным языком,
И понятья они не имели
О славянском призваньи своем.
Я однажды смеялся до колик,
Слыша, как князь NN говорил:
«Я, душа моя, славянофил».
— «А религия ваша?» — «Католик».

Смолкли честные, доблестно павшие,
Смолкли их голоса одинокие,
За несчастный народ вопиявшие,
Но разнузданы страсти жестокие.

Вихорь злобы и бешенства носится
Над тобою, страна безответная.
Всё живое, всё доброе косится…
Слышно только, о ночь безрассветная!

Среди мрака, тобою разлитого,
Как враги, торжествуя, скликаются,
Как на труп великана убитого
Кровожадные птицы слетаются,
Ядовитые гады сползаются…

Как трепещет, отражаясь
В море плещущем, луна;
А сама идет по небу
И спокойна и ясна, —
Так и ты идешь, спокойна
И ясна, своим путем;
Но дрожит твой светлый образ
В сердце трепетном моем.

Говорят, весна пришла,
Ярки дни и ночь тепла;
Луг зеленый весь в цветах,
Соловьи поют в лесах.
Я хожу среди лугов —
Я ищу твоих следов;
В чаще слушаю лесной,
Не раздастся ль голос твой.

Где ж весна и где цветы?
Их срывать не ходишь ты.
Где же песня соловья?
Не слышна мне речь твоя…
Не пришла еще весна.
День угрюм, ночь холодна.
Поле иней куют,
Птицы плачут, не поют.

Много у нас толковали в журналах о прессе свободной.
Публика так поняла: гни нас свободно под пресс!

Каторгу даже и казнь именуют указы взысканьем:
Взыскан (так понимай!) царскою милостью ты.

Я не поэт — и, не связанный узами
С музами,
Не обольщаюсь ни лживой, ни правою
Славою.
Родине предан любовью безвестною,
Честною,
Не воспевая с певцами присяжными,
Важными
Злое и доброе, с равными шансами,
Стансами,
Я положил свое чувство сыновнее
Всё в нее.

Но не могу же я плакать от радости
С гадости,
Или искать красоту в безобразии
Азии,
Или курить в направлении заданном
Ладаном,
То есть — заигрывать с злом и невзгодами
Одами.

С рифмами лазить особого счастия
К власти я
Не нахожу — там какие бы ни были
Прибыли.
Рифмы мои ходят поступью твердою,
Гордою,
Располагаясь богатыми парами —
Барами!

Ну, не дадут мне за них в Академии
Премии,
Не приведут их в примерах пиитики
Критики:
«Нет ничего, мол, для «чтенья народного»
Годного,
Нет возносящего душу парения
Гения,
Нету воинственной, храброй и в старости,
Ярости
И ни одной для Петрушки и Васеньки
Басенки».

Что ж? Мне сама мать-природа оставила
Правила,
Чувством простым одарив одинаково
Всякого.
Если найдут книжку с песнями разными
Праздными
Добрые люди внимания стоящей —
Что еще?
Если ж я рифмой свободной и смелою
Сделаю
Кроме того впечатленье известное,
Честное, —
В нем и поэзия будет обильная,
Сильная
Тем, что не связана даже и с музами
Узами.

От германского поэта
Перенять не в силах гений,
Могут наши стихотворцы
Брать размер его творений.

Пусть рифмует через строчку
Современный русский Гейне,
А в воде подобных песен
Можно плавать, как в бассейне.

Я стихом владею плохо,
Но — клянусь здесь перед всеми —
Напишу я тем размером
Каждый вечер по поэме,

Каждый вечер по поэме,
Без усидчивой работы,
Где сплетутся через строку
Вместе с рифмами остроты.

В ресторане ел суп сидя я,
Суп был сладок, как субсидия,
О которой сплю и думаю,
Соблазняем круглой суммою.

Нельзя довериться надежде,
Она ужасно часто лжет:
Он подавал надежды прежде,
Теперь доносы подает.

Я не гожусь, конечно, в судьи,
Но не смущен твоим вопросом.
Пусть Тамберлик берет do грудью,
А ты, мой друг, берешь do — носом.

Область рифм — моя стихия,
И легко пишу стихи я;
Без раздумья, без отсрочки
Я бегу к строке от строчки,
Даже к финским скалам бурым
Обращаясь с каламбуром.

Вор про другого не скажет и в сторону:
«Вор он. «
Глаза, известно, не выколет ворону
Ворон.

В России немец каждый,
Чинов страдая жаждой,
За них себя раз пять
Позволит нам распять.
По этой-то причине
Перед тобою, росс,
Он задирает нос
При ордене, при чине:
Для немца ведь чины
Вкуснее ветчины.

«Чья же пьеса нынче шла?»
— «Александрова». — «Была
С шиком сыграна, без шика ли?»
— «С шиком, с шиком: громко шикали».

источник

[«Три элегии», «Страшный год», «Смолкли честные, доблестно павшие. », «Элегия», «Пророк»]

Ах! что изгнанье, заточенье!
Захочет — выручит судьба!
Что враг! — возможно примиренье,
Возможна равная борьба;

Как гнев его ни беспределен,
Он промахнется в добрый час.
Но той руки удар смертелен,
Которая ласкала нас.

Один, один. А ту, кем полны
Мои ревнивые мечты,
Умчали роковые волны
Пустой и милой суеты.

В ней сердце жаждет жизни новой,
Не сносит горестей оно
И доли трудной и суровой
Со мной не делит уж давно.

И тайна всё: печаль и муку
Она сокрыла глубоко?
Или решилась на разлуку
Благоразумно и легко?

Кто скажет мне. Молчу, скрываю
Мою ревнивую печаль,
И столько счастья ей желаю,
Чтоб было прошлого не жаль!

Что ж, если сбудется желанье.
О, нет! живет в душе моей
Неотразимое сознанье,
Что без меня нет счастья ей!

Всё, чем мы в жизни дорожили,
Что было лучшего у нас, —
Мы на один алтарь сложили,
И этот пламень не угас!

У берегов чужого моря,
Вблизи, вдали он ей блеснет
В минуту сиротства и горя,
И — верю я — она придет!

Придет. и, как всегда, стыдлива,
Нетерпелива и горда,
Потупит очи молчаливо.
Тогда. Что я скажу тогда.

Безумец! для чего тревожишь
Ты сердце бедное свое?
Простить не можешь ты ее —
И не любить ее не можешь.

Бьется сердце беспокойное,
Отуманились глаза.
Дуновенье страсти знойное
Налетело, как гроза.

Вспоминаю очи ясные
Дальней странницы моей,
Повторяю стансы страстные,
Что сложил когда-то ей.

Я зову ее, желанную:
Улетим с тобою вновь
В ту страну обетованную,
Где венчала нас любовь!

Розы там цветут душистые,
Там лазурней небеса,
Соловьи там голосистее,
Густолиственней леса.

Разбиты все привязанности, разум
Давно вступил в суровые права,
Гляжу на жизнь неверующим глазом.
Всё кончено! Седеет голова.

Вопрос решен: трудись, пока годишься,
И смерти жди! Она недалека.
Зачем же ты, о сердце! не миришься
С своей судьбой. О чем твоя тоска.

Непрочно всё, что нами здесь любимо,
Что день — сдаем могиле мертвеца,
Зачем же ты в душе неистребима,
Мечта любви, не знающей конца.

Страшный год! Газетное витийство
И резня, проклятая резня!
Впечатленья крови и убийства,
Вы вконец измучили меня!

Читайте также:  Кто вакцинировался от бешенства

О, любовь! — где все твои усилья?
Разум! — где плоды твоих трудов?
Жадный пир злодейства и насилья,
Торжество картечи и штыков!

Этот год готовит и для внуков
Семена раздора и войны.
В мире нет святых и кротких звуков,
Нет любви, свободы, тишины!

Где вражда, где трусость роковая,
Мстящая — купаются в крови,
Стон стоит над миром не смолкая;
Только ты, поэзия святая,
Ты молчишь, дочь счастья и любви!

Голос твой, увы, бессилен ныне!
Сгибнет он, не нужный никому,
Как цветок, потерянный в пустыне,
Как звезда, упавшая во тьму.

Прочь, о, прочь! сомненья роковые,
Как прийти могли вы на уста?
Верю, есть еще сердца живые,
Для кого поэзия свята.

Но гремел, когда они родились,
Тот же гром, ручьями кровь лила;
Эти души кроткие смутились
И, как птицы в бурю, притаились
В ожиданья света и тепла.

Смолкли честные, доблестно павшие,
Смолкли их голоса одинокие,
За несчастный народ вопиявшие,
Но разнузданы страсти жестокие.

Вихорь злобы и бешенства носится
Над тобою, страна безответная.
Всё живое, всё доброе косится.
Слышно только, о ночь безрассветная!

Среди мрака, тобою разлитого,
Как враги, торжествуя, скликаются,
Как на труп великана убитого
Кровожадные птицы слетаются,
Ядовитые гады сползаются.

Пускай нам говорит изменчивая мода,
Что тема старая «страдания народа»
И что поэзия забыть ее должна.
Не верьте, юноши! не стареет она.
О, если бы ее могли состарить годы!
Процвел бы божий мир. Увы! пока народы
Влачатся в нищете, покорствуя бичам,

Как тощие стада по скошенным лугам,
Оплакивать их рок, служить им будет муза,
И в мире нет прочней, прекраснее союза.
Толпе напоминать, что бедствует народ
В то время, как она ликует и поет,
К народу возбуждать вниманье сильных мира
Чему достойнее служить могла бы лира.

Я лиру посвятил народу своему.
Быть может, я умру неведомый ему,
Но я ему служил — и сердцем я спокоен.
Пускай наносит вред врагу не каждый воин,
Но каждый в бой иди! А бой решит судьба.
Я видел красный день: в России нет раба!
И слезы сладкие я пролил в умиленьи.
«Довольно ликовать в наивном увлеченьи, —
Шепнула Муза мне. — Пора идти вперед:
Народ освобожден, но счастлив ли народ. »

Внимаю ль песни жниц над жатвой золотою,
Старик ли медленный шагает за сохою,
Бежит ли по лугу, играя и свистя,
С отцовским завтраком довольное дитя,
Сверкают ли серпы, звенят ли дружно косы —
Ответа я ищу на тайные вопросы,
Кипящие в уме: «В последние года
Сносней ли стала ты, крестьянская страда?
И рабству долгому пришедшая на смену
Свобода, наконец, внесла ли перемену
В народные судьбы? в напевы сельских дев?
Иль так же горестен нестройный их напев. »

Уж вечер настает. Волнуемый мечтами,
По нивам, по лугам, уставленным стогами,
Задумчиво брожу в прохладной полутьме,
И песнь сама собой слагается в уме,
Недавних, тайных дум живое воплощенье:
На сельские труды зову благословенье,
Народному врагу проклятия сулю,
А другу у небес могущества молю,
И песнь моя громка. Ей вторят долы, нивы,
И эхо дальних гор ей шлет свои отзывы,
И лес откликнулся. Природа внемлет мне,
Но тот, о ком пою в вечерней тишине,
Кому посвящены мечтания поэта,
Увы! не внемлет он — и не дает ответа.

Не говори: «Забыл он осторожность!
Он будет сам судьбы своей виной. »
Не хуже нас он видит невозможность
Служить добру, не жертвуя собой.

Но любит он возвышенней и шире,
В его душе нет помыслов мирских.
«Жить для себя возможно только в мир
Но умереть возможно для других!»

Так мыслит он — и смерть ему любезна
Не скажет он, что жизнь его нужна,
Не скажет он, что гибель бесполезна:
Его судьба давно ему ясна.

Его еще покамест не распяли,
Но час придет — он будет на кресте;
Его послал бог Гнева и Печали
Рабам земли напомнить о Христе.

Три элегии. А. Н. Плещеев, которому посвящены элегии, поэт и беллетрист, в молодости участвовал в кружке М. Буташевича-Петрашевского и был сослан. В течение многих лет Плещеев сотрудничал в некрасовском «Современнике» и «Отечественных записках». В «Трех элегиях» речь идет об отношениях Некрасова и Панаевой, прервавшихся в 1863 г.

Страшный год. Стихотворение является откликом на франко-прусскую войну 1870-1871 гг. Но в общей атмосфере эпохи в связи с надвигающимися событиями на Балканах (стихотворение было опубликовано в сборнике «Братская помощь пострадавшим семействам Боснии и Герцеговины») и общим состоянием жизни в России, где неизменно царили жестокость и грубая сила режима, стихотворение приобретало широкий смысл.

«Смолкли честные, доблестно павшие. ». Стихотворение посвящено разгрому Парижской коммуны в 1871 году. Однако стихотворение в условиях политических процессов 70-х годов связывалось современниками с событиями русской жизни. Этому способствовал и сам поэт, которому удалось передать стихотворение в петербургскую тюрьму В. Фигнер и П. Алексееву — подсудимым знаменитого процесса «пятидесяти»

Элегия («Пускай нам говорят изменчивая мода. »). В одном из писем Некрасов писал об этих стихах: «. это самые мои задушевные и любимые из написанных мною в последние гады. » Влачатся в нищете, покорствуя бичам. — реминисценция из стихотворения Пушкина «Деревня».

Пророк. Высказывалось мнение, что стихотворение посвящено Н. Г. Чернышевскому, но, несомненно, образ имеет очень обобщенный характер, неся идею подвижнического служения, очень часто даже в революционной поэзии 60-70-х годов ассоциировавшейся с Христом.

источник

Некрасовское стихотворение — рассказ о несчастной судьбе русской княгини, обобранной новым мужем и умершей в Париже в нищете.

Смерть ее в Париже не была заметна:

Бедно нарядили, схоронили бедно.

А в отчизне дальней словно были рады:

Целый год судили — резко, без пощады,

Наконец устали. И одна осталась

Память: что с отличным вкусом одевалась!

Да еще остался дом с ее гербами,

Доверху набитый бедными жильцами,

Да в строфах небрежных русского поэта

Вдохновленных ею чудных два куплета.

Да голяк — потомок отрасли старинной,

Светом позабытый и совсем невинный.

Естественно, в стихах Некрасова нет имен, и, может быть, упоминание о «строфах небрежных» русского поэта — единственная имеющая к Воронцовой-Дашковой отношение реальная примета: еще в 1840 году Лермонтов написал ей стихи.

И вдруг из Франции явились два француза — один из них — муж Воронцовой-Дашковой — с вызовом на дуэль. Некрасов вызов немедленно принял и даже съездил в тир — поднабить руку в стрельбе. Трусом-то Некрасов никогда не был. Кстати сказать, что и на медведей он ходил всегда один на один: с парой ружей и ножом. Иван Иванович Панаев пришел в ужас и повторял: нельзя допустить, чтобы был убит французом еще один русский поэт. Действительно: прямо рок какой-то. Пушкина убили: дуэль с Дантесом. В Лермонтова стреляли: поединок с де Барантом. Теперь за Некрасовым приехали: барон де Пуалли.

Повод для этой истории дал все тот же Дюма, который, возможно, соблазнившись «парижским» сюжетом, перевел и опубликовал в Париже «Княгиню». Видимо, работал и эффект, как сказали бы теперь, «испорченного телефона». Цепь:

Некрасов (автор) — Григорович (автор подстрочника) — Дюма (переводчик, а может быть, и пересказчик) замкнулась на де Пуалли («герой»).

В конце концов секунданты дело уладили. Если говорить о Воронцовой-Дашковой, то поведение мужа де Пуалли было безукоризненным: жена умерла в роскошном доме, а ее фамильные драгоценности были переданы дочери.

Если же говорить о стихах, то «княгиня» — это не графиня Воронцова-Дашкова: муж — не барон, потомки — «голяки», а не богатейшие, как у графини, люди — и сын и дочь. И может быть, самое любопытное, что к тому времени, когда «княгиня» умерла, графиня была если не здорова, то жива: она умерла в мае, а стихи Некрасова были опубликованы еще в апреле.

Любопытная сама по себе история эта демонстрирует и одну закономерность. Стихи Некрасова отчетливо персональны. Личная реакция де Пуалли характерна как следствие личного начала, присутствующего в стихотворении, то есть присутствия в нем личности.

В 1856 году искаженное восприятие события привело к дуэльному вызову в связи и защитой личной чести одного француза. В 1872 году удовлетворения по поводу обиженной национальной чести, чего доброго, могла потребовать вся современная официальная Франция.

Ведь черновой автограф стихотворения «Смолкли честные, доблестно павшие. » нес, хотя и зачеркнутое, заглавие — «Современная Франция»:

. Вихорь злобы и бешенства носится

Над тобою, страна безответная,

Все живое, все доброе косится.

Слышно только, о, ночь безрассветная!

Среди мрака, тобою разлитого,

Как враги, торжествуя, скликаются,

Как на труп великана убитого

Кровожадные птицы слетаются,

Другим заглавием было — «С французского». Оно отчасти указывало на источник — стихи из сборника Гюго «Страшный год», откуда пришло название и другого некрасовского стихотворения того же времени — «Страшный год»:

Страшный год! Газетное витийство

Впечатленья крови и убийства,

О любовь! — где все твои усилья?

Разум! — где плоды твоих трудов?’

Жадный пир злодейства и насилья,

Торжество картечи и штыков!

Этот год готовит и для внуков

В мире нет святых и кротких звуков,

Источник этих стихов — Виктор Гюго установлен довольно давно, доказано, что стихи эти есть отклик на европейские события: франко-прусскую войну и зверское подавление Парижской коммуны. Как видим, если раньше Некрасов «в Италии писал о русских ссыльных», то теперь он в России пишет о французских расстрелянных. Стихи Гюго переводила брату А. А. Буткевич, но восприятие перевода для поэта явно облегчалось тем, как легко на почву русской жизни переводились события жизни европейской. К. И. Чуковский даже продолжал доказывать, что «Страшный год» — о русской жизни. Да — и о французской, и о прусской, и о турецкой, и о русской: стихи опубликованы в сборнике «Братская помощь пострадавшим семействам Боснии и Герцеговины».

А «французские» стихи «Смолкли честные, доблестно павшие» и вообще в России до революции легально не публиковались явно из-за их «русского» содержания. И как только представился подходящий русский случай — а в 1877 году в Петербурге прошел так называемый «процесс пятидесяти», — так их немедленно к нему и применили: стихи были подпольно напечатаны с подзаголовком: «Посвящается подсудимым процесса пятидесяти».

Тем более что Некрасов и сам дважды передал их заключенным. Но и участники «процесса пятидесяти» должны были воспринять эти стихи с тем большей силой, что они относятся отнюдь не только к «пятидесяти».

Еще в 1868 году Некрасов, как бы обозначая новые точки отсчета и границы совершенно нового пространства, написал:

Народники, перепечатывая эти стихи в своих изданиях, предпочитали слову «вселенское», очевидно, как более с их точки зрения отвлеченному, слово «народное», явно как более социально значимое. То, что народники сужали Некрасова до себя, неудивительно. Удивительно, что в ряде изданий и в наше время печатается «народное горе» вместо «вселенское горе».

Да, и у Некрасова в одном автографе было — «народное»:

Душно мне, словно в неволе,

Грянь! Разразись надо мной!

Нетрудно видеть, однако, как укрупнен масштаб в окончательном тексте. В нем ощущение духоты — не личное, а объявшее всех. Слова «душно мне. » стали криком — «Душно!».

Речь не только о народе, но о состоянии мира. Вот почему у поэта естественно меняется народное на вселенское.

Сомнения, тревога, ощущение общего неблагополучия и катастрофичности пронизывают всю позднюю лирику Некрасова. Страшный год Некрасова — уже прямое предвестие Страшного мира Блока.

Все чаще образ мира как крестьянского жизнеустройства вытесняется образом мира как общего миропорядка.

А от стремления к максимальной обобщенности, от необходимости помыслить мир в целом — тяга к исчерпывающей «тютчевской» афористичности, к всеохватывающей формуле:

Дни идут. все так же воздух душен,

Дряхлый мир — на роковом пути.

Человек — до ужаса бездушен,

Слабому спасенья не найти!

Новый буржуазный век страшным катком прошелся по Европе и, выдавив немало крови из Франции, принялся утюжить Россию. Об этом поэма Некрасова «Современники»:

Но ощущение «вселенского горя», мира в целом как мира «дряхлого» и «страшного», сознание безысходности «рокового пути» рождают у поэта и колоссальную энергию противоборства.

Здесь тоже ищутся новые меры и масштабы: великому злу и безобразию великое противостояние добра и красоты.

Где вы — певцы любви, свободы, мира

И доблести. Век «крови и меча»!

На трон земли ты посадил банкира,

Провозгласил героем палача.

Толпа гласит: «Певцы не нужны веку!»

И нет певцов. Замолкло божество.

О, кто ж теперь напомнит человеку

В «старом» Некрасове вдруг ожил Некрасов молодой, явно никогда не умиравший идеалист, романтик, человек, написавший «Мечты и звуки», оставшийся верным мечтам и нашедший наконец для их выражения мощные звуки.

В заключительной сцене пьесы Островского «Лес», впервые напечатанной у Некрасова в «Отечественных записках», герой-трагик Геннадий Несчастливцев с пафосом произносит монолог из Шиллера. А когда «гладко причесанный» Милонов грозит привлечь его к ответу, заявляет: «Цензуровано. Смотри. Где же тебе со мною разговаривать! Я чувствую и говорю, как Шиллер, а ты — как подьячий!»

Молодой Некрасов чувствовал и говорил, «как Шиллер», а потом говаривал и «как подьячий» (именно его «Провинциальный подьячий в Петербурге». пришел на смену «Мечтам и звукам»). И вот он снова заговорил, «как Шиллер». Цитированное выше стихотворение «Поэту» посвящено «памяти Шиллера». И совсем не потому, что «цензуровано»: иногда эта отсылка к Шиллеру рассматривается как противоцензурный защитный ход. Через некоторое время появятся новые стихи, как принято говорить, «о поэте и поэзии». И снова под знаком Шиллера: «Подражание Шиллеру». Но дело не только в названиях, а в сути. Ведь в стихах памяти Шиллера герой-поэт уже не тот, колеблющийся, неуверенный и раздвоенный, что предстал когда-то в «Поэте и гражданине»:

Прости слепцам, художник вдохновенный,

И возвратись. Волшебный факел свой,

Погашенный рукою дерзновенной,

Вновь засвети над гибнущей толпой!

Вооружись небесными громами!

Наш падший дух взнеси на высоту,

Чтоб человек не мертвыми очами

Мог созерцать добро и красоту.

Так что поздний Некрасов решительно ушел к новому и высшему образу поэта, идеального поэта — поэта-«божества». И сам пытался взнести на высоту общий «падший дух», ища героя и находя героев.

Вообще культ героя сложился у Некрасова довольно рано и во многом был осознан под влиянием книги Томаса Карлейля «Герои и героическое в истории», прежде всего ее глав «Герой как божество» и «Герой как пророк». Перевод-компиляцию книги Карлейля некрасовский «Современник» напечатал еще в 1855 году. И тогда же именно на Карлейля ссылался Некрасов, откликаясь в своем журнале на смерть Грановского: «Наша юная наука, наша литература также имеют своих героев, людей, бескорыстно и доблестно служащих делу просвещения, лучших человеческих стремлений, верований и подвигов, неустрашимо и самоотверженно проносящих этот святой огонь под дуновением временных бурь и неблагоприятных случайностей. К числу таких людей, которых мы, подражая Карлейлю, можем назвать без преувеличения героями, принадлежал недавно скончавшийся Грановский».

В конце 60-х — начале 70-х годов «падшему духу» и распадающемуся сознанию современного мира поэт искал противостояние в самой русской жизни. Интересно, что Толстой и Некрасов, почти одновременно начавшие в 1863 году как эпики, почти одновременно и почти одинаково в конце 60-х заканчивают поисками «человеческих оптиматов» — в декабризме. Один из самых ярких и непреклонных декабристов, Лунин, писал об их движении: «Правительство верно его оценило, говоря, что дело его есть дело целой России. Оно образует лучезарную точку в русских летописях».

Читайте также:  Прививка от бешенства из чего состоит

Даже отнюдь не склонный и почти не способный к пафосу Ленин, когда характеризовал декабризм, все же прибег именно к пафосу, хотя и нашел его у другого — у Герцена: «. Люди 14 декабря, фаланга героев, выкормленных, как Ромул и Рем, молоком дикого зверя. Это какие-то богатыри, кованные из чистой стали с головы до ног, воины-сподвижники, вышедшие на явную гибель. »

Так говорят о национальных легендарностях. «Выкормленные, как Ромул и Рем, молоком дикого зверя» — ведь современнные ассоциации вызывал уже сам сюжет древнего мира: Ромул и Рем выступили против захватившего трон узурпатора Амулия (Николая), свергнувшего своего брата Нумитора (отстраненного, как многие думали, Константина). Как Ромул и Рем, новые люди России хотели основать новое царство, и выкормлены они были «молоком дикого зверя», молоком волчицы, посланной Марсом, богом войны (1812 год), действительно вызвавшей к жизни этих «воинов-сподвижников». А если процитировать Герцена точно: «воинов-пророков» — так он их называет. «На декабриста, — вспоминает А. С. Гангеблов, — к какой бы категории он ни принадлежал, смотрели как на какого-то полубога».

Сами эти «богатыри, кованные из чистой стали с головы до ног», чуть ли не обретали масштабность героев национальной мифологии.

И для Некрасова они оказались истинно современными героями даже не тогда, когда вышли из ссылок, а полтора десятка лет спустя, когда «в среде всеобщей пустоты, всеобщего растления» нужно было указать на национальных полубогов-героев и когда оказалось, что есть на кого указать.

Именно народного поэта должно было привлечь и еще одно обстоятельство.

В 1864 году, когда правая и левая «направленческая» критика судила поэму «Мороз, Красный нос» и рядила ее на свой манер, сетуя то на излишки в ней одного, то на нехватки другого, Некрасов получил один восторженный и безусловный отзыв — из среды русской аристократии. Князь М. С. Волконский написал поэту: «Сейчас я прочел Ваш «Мороз», — он пробрал меня до костей, и не холодом, а до глубины души тем теплым чувством, которым пропитано это прекрасное произведение. Ничто до сих пор мною читанное не потрясло меня так сильно и глубоко, как Ваш рассказ, в котором нет ни слова лишнего. Все это как нельзя более близко и знакомо мне, до 25-летнего возраста то и дело переезжавшего из деревни в деревню, от одного мужика к другому».

Замечательно ощущение «тепла» в этой зимней поэме, то есть того, что составляет самую ее суть — неподдельную народность. И, конечно, такое «теплое чувство» могло быть только прямым следствием знания народной жизни и близости к ней. «Дайте мне возможность, — продолжает М. Волконский, — поделиться им с моим отцом, доказавшим на деле, как он любит русского мужика».

Сын точно ощутил родство героических характеров некрасовской поэмы со своим отцом — реальным героем русской истории.

В 1870 году именно декабрист Сергей Волконский и стал прототипом уже литературного героя поэмы «Дедушка».

Для того чтобы понять истинное значение «Дедушки», нужно знать, что стоит за ним. В сущности, вся эта некрасовская поэма есть живое опровержение внедрявшегося многие годы и безапелляционного, относившегося к декабристам тезиса: «. узок круг этих революционеров, страшно далеки они от народа». Во-первых, круг этот был не так уж узок. Во-вторых, и главное — они были близки народу и уж, во всяком случае, знали его много лучше революционных и нереволюционных разночинцев — демократов, наблюдавших за ним из потемок петербургских подворий.

Даже материалы следственной комиссии, много-много позднее опубликованные, показывают, какая широкая картина народной крестьянской жизни представала перед декабристами уже только на основе богатого личного опыта. «Принадлежа по своему происхождению к классу рабовладельцев, — вспоминал Николай Тургенев, — я с детства познакомился с тяжелым положением миллионов людей, которые стонут в России в цепях рабства». Нечто подобное могли сказать, да и говорили, многие декабристы, с детства близко стоявшие к народной жизни, хотя и в особых условиях — дворянской усадьбы. Как заявлял в своих показаниях Кюхельбекер, он знал об ужасном угнетении крестьян «не по слухам, а как очевидец, ибо живал в деревне не мимоездом».

Здесь опыт Некрасова-поэта прямо объединился с таким опытом, подобного которому не знали ни Добролюбов, ни Чернышевский, ни Писарев, ни Антонович.

Да, собственно, декабристы были причастными и массовому народному движению, а именно движению 1812 года, и движению освободительному, хотя и направленному на внешнего врага. Само желание обойтись военным переворотом и боязнь народной революции и «русского бунта, бессмысленного и беспощадного» зиждились как раз на хорошем и близком знании народа.

«Крестьянское» начало в «Дедушке» не извне и не произвольно привнесено в нее поэтом. Скажем, делать работу пахаря литературный «дедушка» умеет так, как умел делать ее исторический «дедушка» — князь Сергей Волконский.

Именно народность часто отделяла Некрасова от демократов и обращала к аристократам.

И еще: декабристы не были «рыцарями на час». Вот что понял Некрасов, чуть ли не единственный во всей нашей литературе: поэт подвел итоги.

А по-настоящему геройски декабристы, может быть, гораздо больше, чем в начале, предстояли именно в итоге, не только не окончивши все с 14 декабря, но поднявшись на новую и высшую ступень и продолжая исполнять свою роль героев, «воинов-сподвижников»,«воинов-пророков».

Духовная жизнь декабристов на каторге и в ссылке поражает богатством и разнообразием. Создается своеобразная «каторжная академия», где читаются лекции по прикладной и высшей математике и по русской литературе, где преподаются философия и военная стратегия и тактика, русская история и естественные науки. Осваиваются новые и новые языки. Происходят религиозно-философские споры и совершаются серьезные открытия в области механики, ведутся основательные занятия живописью и метеорологические наблюдения, которые высоко оценивает Берлинская Академия наук, создаются литературно-художественные произведения и изобретаются сельскохозяйственные орудия. И в то же время все они каторжные Робинзоны — артель столяров и сапожников, огородников и портных.

И не только одна необходимость насущная ими движет, но опять-таки желание «личным примером доказать свое уважение к труду, возвысить в глазах народа значение труда». Они учили народ рациональной агрономии и ремеслам, лечили и заводили школы. «Ссылка наша, — писал П. Беляев, — целым обществом, в среде которого были образованнейшие люди своего времени. была, так сказать, чудесною, умственною школою как в нравственном, умственном, так и в религиозном и философическом отношениях. Если б мне теперь предложили вместо этой ссылки какое-нибудь блестящее в то время положение, то я бы предпочел эту ссылку. Тогда, может быть, по суетности я бы поддался искушению и избрал другое, которое было бы для меня гибельно».

Наверное, еще разительнее подобные признания в устах князя Трубецкого: «Я убежден, что если бы я не испытал жесткой превратности судьбы и шел бы без препятствий блестящим путем, мне предстоявшим, то со временем сделался бы недостоин милостей Божьих и утратил бы истинное достоинство человека. Как же я благословляю десницу Божию, проведшую меня по терновому пути. »

Но говори им с молодости ранней:

Есть времена, есть целые века,

В которые нет ничего желанней,

Прекраснее — тернового венка. —

написал Некрасов в стихотворении «Мать». И прокомментировал: «Думаю — понятно: жена сосланного или казненного».

Но картина этого русского «тернового пути» была бы неполной без русской женщины. Так было в русской истории. Так стало и в русской литературе.

Когда Некрасов буквально в последний момент, уже в корректуре, изменил название своей поэмы «Декабристки» на «Русские женщины», то новое название по значимости своей в русской культуре стоило в своем роде всей поэмы. Хотя уже и слово «Декабристки» совсем не означало только «жены декабристов»: жены декабристов становились декабристками после 14 декабря. Так же как после 14 декабря становилась русской женщиной, например, француженка: княгиня Трубецкая — урожденная графиня Лаваль.

Поэма «Русские женщины, Княгиня***» появилась в четвертом номере «Отечественных записок» за 1872 год. Это была первая часть — «Княгиня Трубецкая», напечатанная со многими цензурными пропусками и искажениями. Менее чем через год была опубликована «Княгиня Волконская».

Незнаем, имеет ли еще какая-нибудь национальная литература подобную формулу (французская женщина, датская женщина, английская и т. д.), как вместившую некий судьбоносный нравственный императив — русская женщина.

Недаром немного лет спустя перед гробом поэта две крестьянки понесут венок: «От русских женщин». Потому что именно Некрасов обозначил эту чуть ли не национальную эмблему и внедрил ее в умы и сердца (хотя саму формулу, очевидно, дал Тютчев в стихах «Русской женщине»).

При работе над «княгиней Трубецкой» Некрасов изучил разнообразные исторические источники, а «Княгиня Волконская» основана на «Записках» Марии Николаевны Волконской (урожденной Раевской). «Бабушкины записки» — так пояснял сам автор эту часть поэмы. Правда, «Записки» Волконской будут опубликованы лишь в 1904 году. Но Некрасов знал их. Хранивший «Записки» сын княгини М. С. Волконский по просьбе поэта летом 1872 года читал ему этот редкий документ эпохи, тут же переводя его: записки княгини были сделаны по-французски. В дальнейшем Волконский рассказывал о потрясении, которое испытал Некрасов. «Вспоминаю, как при этом Николай Алексеевич по нескольку раз в вечер вскакивал со словами: «Довольно, не могу», бежал к камину, садился к нему и, схватясь руками за голову, плакал как ребенок. Тут я видел, насколько наш поэт жил нервами и какое место они должны были занимать в его творчестве».

Но поэма «Русские женщины» связана — в почти параллельной по времени работе — с другой поэмой «Кому на Руси жить хорошо», с особой в этой поэме поэмой — «Крестьянка». Некрасов нащупывает глубинный родовой корень: характерна даже эта перекличка в сюжете: обе героини — заступницы за своих мужей.

С. Н. Раевская возмущалась: «Рассказ, который он вкладывает в уста моей сестры, был бы уместен в устах какой-нибудь мужички».

Но Некрасов не искажал исторической правды, а выявлял (опираясь, кстати сказать, и на «Записки» Волконской) ту ее суть, которая и превращала «декабристок» в «русских женщин».

Княгиня Волконская в поэме, не переставая быть княгиней, становилась «мужичкой», способной на такое слово:

Быть может, вам хочется дальше читать,

Да просится слово из груди!

Помедлим немного. Хочу я сказать:

. Пусть много скорбей тебе пало на часть,

И где мои слезы готовы упасть,

Ты любишь несчастного, русский народ!

«. Самоотвержение, высказанное ими, —писал о декабристках Некрасов, — останется навсегда свидетельством великих душевных сил, присущих русской женщине. » Породненность в страдании, самоотвержение, великие душевные силы — вот что роднит мужичку — «губернаторшу» Матрену Корчагину и «мужичку» — княгиню Марию Волконскую.

Еще в 1857 году Тарас Шевченко, великим своим славянским чутьем чуя и собственной ссыльной судьбой поверяя, назвал подвиг декабристок «богатырской темой». С некрасовской поэмой тема эта дождалась своего часа. Но еще раз напомним — входит она в общий поиск поэтом с конца 60-х годов высоких начал добра и красоты, стойкости и подвижнической жертвенности, поиск героя.

Сам этот идеал гражданина, героя, особенного человека у Некрасова менялся, все более приобретая качества высшей духовности и идеальности, абсолютизируясь и, наконец, осеняясь именем Христа.

Дистанция, пройденная на этом пути Некрасовым, явственно отличается двумя его произведениями: «Памяти приятеля» и «Пророк». Первое связано с именем Белинского, второе — с именем Чернышевского.

Стихотворение «Памяти приятеля» написано к пятилетию со дня смерти Белинского. И создан в стихотворении образ именно и только Белинского. Недаром Тургенев воспользовался строкой «упорствуя, волнуясь и спеша» в своих воспоминаниях о Белинском как точно зафиксированной неповторимой психологической приметой великого критика.

Мы уже говорили, что к социально-экономическим писаниям Чернышевского Некрасов был достаточно равнодушен, литературной критикой в последнее современниковское время Чернышевский почти не занимался. О его знаменитом романе поэт и совсем промолчал: две-три фразы в частном письме да и то в связи с другим романом другого писателя: «. вторая часть скучна, сильно растянута, напоминает роман «Что делать?».

Но вот весь облик Чернышевского, особенно после осуждения, неизменно Некрасова волновал. Очень много было в Чернышевском от святости, все нараставшей; недаром сопровождавшие его в Сибирь жандармы толковали, что им поручили везти преступника, а, как оказалось, они везут святого. Так что судьба Чернышевского явно тоже стояла за образом, созданным в стихотворении «Пророк» — судьба именно в подвижническом своем, жертвенном исходе.

Но смысл стихотворения бесконечно шире. «Памяти приятеля» — только о Белинском. «Пророк» — далеко не только о Чернышевском. Образ пророка или, если вспомнить Карлейля, «героя как пророка» — высший тип героизма, духовности, подвижничества, ни за кем персонально не закрепленный и никем персонально до конца не выраженный.

Так определилась у Некрасова в процессе создания образа и — шире — идеи героя, триада: приятель, гражданин, пророк.

Не говори: «Забыл он осторожность!

Он будет сам судьбы своей виной. »

Не хуже нас он видит невозможность

Служить добру, не жертвуя собой.

Но любит он возвышенней и шире,

В его душе нет помыслов мирских.

«Жить для себя возможно только в мире,

Но умереть возможно для других!»

. Его еще покамест не распяли,

Но час придет — он будет на кресте;

Его послал бог Гнева и Печали

Рабам Земли напомнить о Христе.

Вообще когда мы говорим о революционности стихов Некрасова, следует иметь в виду не столько ее агрессивный, сколько жертвенный характер. Вот примечательное свидетельство.

В библиотеке конгресса США хранится экземпляр некрасовского сборника 1856 года из знаменитого юдинского собрания, с восстановленными рукою самого поэта цензурными изъятиями. Там же на отдельной вклейке по поводу стихов:

Умрешь не даром, дело прочно,

Когда под ним струится кровь.

Юдин сообщает: «Автор мне тогда говорил: «А Христос разве не пролил свою кровь — вот что я им скажу». Это, хотя и в связи с ранними стихами, говорит поздний Некрасов. Дело, однако, не только в стихах.

Все эти вроде бы чисто стихотворные «темы» (жертвенность. готовность. подвижничество. ) не только результат «творческой эволюции», не просто декларации и провозглашения поэта. Идет и процесс внутренней мобилизованности и собранности человека. В одном из писем еще 1869 года Некрасов заметил: «Жаль, что нет у меня детей, я бы их так воспитал, что не испугались бы никакой стихии. » И в том же письме: «Я о себе был всегда такого мнения, что все могу выдержать».

Все некрасовские стихи о подвижничестве и жертвенности — это не только обращения — «воспитание» других, но и следствие и предпосылка готовности самому не испугаться никакой стихии. А природа ли, история ли — в общем, судьба такую стихию Некрасову пошлет. И ему придется выдержать все.

Дата добавления: 2015-06-26 ; Просмотров: 186 ; Нарушение авторских прав? ;

Нам важно ваше мнение! Был ли полезен опубликованный материал? Да | Нет

источник

Добавить комментарий

Ваш e-mail не будет опубликован. Обязательные поля помечены *