Меню Рубрики

Дарю тебе железное кольцо бессонницу восторг и безнадежность

Рассказ Андрея Кончаловского

«Дарю тебе железное кольцо:
Бессонницу — восторг — и безнадежность.
Чтоб не глядел ты девушкам в лицо,
Чтоб позабыл ты даже слово — нежность.

Чтоб голову свою в шальных кудрях
Как пенный кубок возносил в пространство,
Чтоб обратило в угль — и в пепл — и в прах
Тебя — сие железное убранство.

Когда ж к твоим пророческим кудрям
Сама Любовь приникнет красным углем,
Тогда молчи и прижимай к губам
Железное кольцо на пальце смуглом.

Вот талисман тебе от красных губ,
Вот первое звено в твоей кольчуге, —
Чтоб в буре дней стоял один — как дуб,
Один — как Бог в своем железном круге!»

Павел АНТОКОЛЬСКИЙ:
«Поздняя осень 1918 года, не то октябрь, не то ноябрь. Мне сказали, что на кухне меня спрашивают. Я вышел и вижу в полумраке силуэт женщины с маленькой девочкой. Она сказала, что должна передать мне привет от одного общего знакомого, предложила спуститься вниз и проводить её.
Мы вышли. Шёл мелкий, мокрый снег. Я услышал, что она только что вернулась с Дона, провожала мужа, который бежал к белым…
Моя спутница не назвала себя. Мы шли по Пречистенскому бульвару. Она сказала, что Сергей в вагоне читал мои стихи и они ей понравились. Было темно. Я не видел её лица. Она говорила чуть отрывисто, высоким голосом. В подборе слов, в манере произносить их чувствовалась особая выучка. Она выбирала слова точнее, чем это требуется в житейском разговоре. Каждая фраза была по-своему отточена, не скажу кругла или изящна, нет, просто отточена. И вдруг меня осенила догадка! Как же!

— Скажите, вы не Марина Цветаева? – обратился я к собеседнице.
— Да, это я.

Мы условились встретиться ещё. Она позвала меня к себе.

Марина ввела меня в свою комнату. Это была крохотная мансарда с низким потолком. Здесь и днём было темно, так как единственное окно всегда было плотно занавешено. Марина была ночной птицей и день превратила в ночь. Мебель была старая, дедовских времён, дворянская. Какой-то секретер, какие-то ампирные канделябры, чучело орла на стене, маленькие французские книжки начала прошлого века, широкая тахта, покрытая ковром, — да мало ли в Москве странных человеческих берлог, ещё и поныне дышащих прошлым, мрачно говорящих о чьём-то чудаческом одиночестве! Я перевидал их многое множество на своём веку, но комнаты Марины не забуду никогда. Она была воплощением неблагополучия, неустройства, полного презрения к хозяйству, к быту. Всё вверх дном, в беспорядке, в забросе, как будто это старая корабельная каюта, пережившая двенадцатибалльный шторм.

Хозяйка сварила кофе на маленькой спиртовке, поставила корзинку с чёрными сухарями. Впоследствии оказалось, что это вообще её единственная пища. Я пробыл у неё всю ночь, и много раз приходил потом. Очень пылкая дружба соединила нас. Имя этой дружбы: поэтическое братство. Любви между нами не было.

Стихи Марины в то время представляли собой поэтический дневник, который она вела непрерывно, изо дня в день. Всё, что она думала и чувствовала, противоречивое, смутное, бесформенное, глубоко личное или общезначимое, — всё это немедленно, по горячим следам превращалось в короткие стихи. Она жила только для того, чтобы писать стихи. Это была стенограмма минутных прихотей, но за прихотями всегда стояла душа, живая, изменчивая, ещё очень молодая — может быть, молодая навсегда.

Марина была рослая, некрасивая женщина с открытым, скуластым русским лицом, стриженая по-курсистски, с ровной чёлкой на лбу. Она шагала по улице широкими мужскими шагами. Через плечо у неё висел охотничий патронташ, набитый папиросами. Все её дружбы — это короткие, но очень пылкие и восторженные привязанности. Они возникали внезапно и исчезали без следа. Впрочем, след всегда оставался в стихах. Марина зачёркивала не стихи, а предмет своего увлечения.

Вообще, многое она впервые открыла мне в поэзии. Через неё, сквозь неё я начал понимать Лермонтова, Гёйне. Я по-новому, как-то легче и свободнее отнёсся к своим собственным пьесам и стихам. Дружа с нею, я понял, что воистину не боги горшки обжигают, что искусство можно делать голыми руками. Я увидел кухню очень одарённого и оригинального поэта и понял, что эта кухня, пожалуй, не лучше моей.

Крылатое и лёгкое шло от Марины. Пушкинской «внутренней свободой» полно было её существо. Она всегда была в устремлении, в душевном порыве, — бессонная, смелая, по-настоящему она любила даже не себя, а свою речь, своё слово. Но и чужое слово она любила вполне бескорыстно и готова была трубить в честь чужой славы день и ночь. Множество людей прошло и ежечасно проходило перед её глазами. На основе мимолётного, случайного впечатления она строила фантастический образ того или другого из встреченных ею людей, и фантастики своей придерживалась. Выходило, что X — это чёрт, Y — будущий Гоголь, Z —Казанова. Романтические реминисценции раздавались, как дарственные грамоты. Она возводила случайных проходимцев в бог знает какой сан, делала это наивно, в силу свойственной ей ребяческой игры в мир, в любовь, в таинственно важные отношения между всеми нами.

Внезапно Марина исчезла. Я узнал, что её нет в России. Она стала эмигранткой. Прошли многие годы….

Перед самой войной Марина вернулась в Москву с сыном, шестнадцатилетним высоким юношей, очень на неё похожим. Она пришла ко мне — седая, полная дама. Немногословная, настороженная, может быть чуть-чуть враждебная. Разговор был деловой, профессиональный, скучный. Марина не хотела даже остаться, чтобы выпить чаю. Потом я видел её и слышал чтение новой её поэмы у одного друга. А через год узнал о страшной её гибели в глухой деревушке на Каме. Шла война. Многие известия о гибели друзей и близких скрещивались друг с другом, как прожектора в ночном небе. Они безжалостно вытягивали свои длинные ручищи, а небо было чёрное, беззвёздное, полное новых угроз. И гибель Марины затерялась в этом грозовом мраке так же, как года через два затерялась в нём гибель на фронте её любимого, единственного, никем не оплаканного сына. Совсем недавно в Коктебеле вдова Волошина рассказывала мне о безоблачном отрочестве Марины у блаженной черноморской бухты, под окнами Волошинского дома. Он был ещё тоже не стар, этот чудак и отшельник парижской выучки, волосатый и бородатый мэтр, воротила московских вкусов. Легконогие девочки Цветаевы, Марина и Ася, обожали его. Он целовал их и гладил их русые кудри. А для них впереди был простор, путешествия, любовь, победная юность, крылатая походка. И снова простор. Ничего кроме простора.

И я понял, что жизнь Марины — несмотря на её ужасный конец — никогда не была и не могла быть несчастной. Она прожила свою жизнь вольно, как сама хотела, в безостановочном движении, радуясь тому, что всегда вокруг люди, которых она так умела идеализировать, создавая их портреты по своему образу и подобию. Многое тяжёлое обрушилось на неё в последние годы её жизни, утрата мужа и дочери, полное одиночество в эмиграции, нерадостный возврат в Москву. Но всё это ничего не значило, всё переломил бы, переработал её вольный характер, её творческий дар. И если в тот чёрный час она покончила с собой, значит действительно рядом с нею не нашлось ни одного человеческого лица, не было русской речи…»

(П.Г.Антокольский «О М.И.Цветаевой». Автобиографическая повесть П.Антокольского «Мои записки». 1953. Фрагмент).
***

1 июля — 120 лет со дня рождения русского советского поэта, переводчика драматурга Павла Григорьевича Антокольского (1 июля 1896 — 9 октября 1978).

***
На фото — Марина Цветаева (в 1924 году) и Павел Антокольский в молодости.

Зачем в глазах остекленела дико
Посмертная одна голубизна?
Не оборачивайся, Эвридика,
Назад , в провал беспамятного сна!

И звезды упадут тебе на плечи!
Зачем не гаснут смутные черты.
И как далеко, далеко — далече
Едва заметно усмехнулась ты?

Павел Антокольский. «Марина»

Павлик, мальчик… В поезде знакомство.
Ты читала вслух свои стихи.
И его прочла. Удушье. Сходство.
Жизнь – отсек. Театр. Любовь.Грехи.

В повести о Сонечке воспеты
Ваши встречи, Павлик дорогой.
Ночью сочиненные сонеты
Над Москвой промчались чередой.

И , как отклик — песня Эвридики.
Через много горьких, слезных лет.
Где- то меж кустами повилики
Ты возникла розаном в ответ…

источник

Анализ стихотворения Марины Цветаевой «Дарю тебе железное кольцо»
(отрывок из эссе «Технология творчества», часть первая).

Эпиграф. «Юрию З. – серебряный китайский, Павлику – немецкий, чугунный с золотом, с какого-нибудь пленного или убитого – чугунные розы на внутреннем золотом ободе: с золотом скрытым, зарытым. При нем — стихи».
Марина Цветаева. «Повесть о Сонечке»

Дарю тебе железное кольцо:
Бессонницу — восторг — и безнадежность.
Чтоб не глядел ты девушкам в лицо,
Чтоб позабыл ты даже слово — нежность.

Чтоб голову свою в шальных кудрях
Как пенный кубок возносил в пространство,
Чтоб обратило в угль — и в пепл — и в прах
Тебя — сие железное убранство.

Когда ж к твоим пророческим кудрям
Сама Любовь приникнет красным углем,
Тогда молчи и прижимай к губам
Железное кольцо на пальце смуглом.

Вот талисман тебе от красных губ,
Вот первое звено в твоей кольчуге, —
Чтоб в буре дней стоял один — как дуб,
Один — как Бог в своем железном круге!
Mapт 1919

Предыстория стихотворения такова: в 1919 году Марина Цветаева подарила Павлу Антокольскому подарок: чугунное кольцо с внутренним золотым ободом. При нем стихи: «Дарю тебе железное кольцо».
Спустя некоторое время Антокольский женился и распилил кольцо на два обручальных: золотое и чугунное. Распиленные кольца получились тонкими. Золотое колечко жены вскоре сломалось, а свое чугунное кольцо поэт потерял, когда набирал уголь в угольном сарае.

«Дарю тебе железное кольцо:
Бессонницу — восторг — и безнадежность.
Чтоб не глядел ты девушкам в лицо,
Чтоб позабыл ты даже слово — нежность».

Стихотворение о кольце начинается с железного кольца и заканчивается железным кольцом (кругом). Кольцо есть в каждом из четырех четверостиший: как подарок, как магическое украшение, как талисман и как броня, доспех.

«Дарю тебе железное кольцо:
Бессонницу — восторг — и безнадежность».
Бессонница – восторг — и безнадежность – это похоже на что?
Это похоже на процесс создания стихотворения: сначала бессонница, как предчувствие. Потом восторг – вдохновение, взлет, прорыв и создание стихотворения. Потом безнадежность – опустошение после написания стихотворения. И потом снова бессонница как предчувствие… Цикл творчества, круг творчества, кольцо.

Вообще цикл «Бессонница — восторг — и безнадежность» напоминает не только творческий процесс создания произведений искусства. Это похоже и на любовь, на страсть: «Бессонница – предчувствие любви, восторг – развитие любовных отношений, кульминация любви, и безнадежность – разочарование в любимом человеке». Но в любви возможен и еще один этап: после разочарования наступает реальное видение, то есть принятие любимого человека таким, какой он есть.

В данном случае речь идет именно и только о творческом процессе. Цветаева очень точно подбирает слова: «Бессонница — восторг — и безнадежность».
Какое слово закрепляет этот круг, этот цикл из трех слов-этапов именно за творческим процессом? Это слово – безнадежность.
Почему «безнадежность»?
Это становится понятным из второй строфы стихотворения.

«Чтоб не глядел ты девушкам в лицо,
Чтоб позабыл ты даже слово — нежность».

Почему поэту Антокольскому нельзя смотреть девушкам в лицо? Девушка – это не горгона Медуза, взгляд которой обращает в камень.

Когда смотришь человеку в лицо, то вольно или невольно читаешь эмоции в его глазах. И загружаешься этими эмоциями.
Нельзя смотреть в лицо человеку, который для тебя много значит, — говорит Цветаева Антокольскому. Необходимо забыть все слова, которые всплывают в памяти при виде этого значимого человека. Эмоции цепляют человека и держат его в реальном мире, пришпиливают к этому миру, как бабочку к гербарию. А ему надо взлететь в эмпиреи. Речь идет не обо всей жизни поэта, а о моменте написания стихотворения. Нужно уметь освободиться от эмоций, нужно научиться становиться никем, ничем и звать никак. Чтобы раствориться в стихии, нужно стать веществом, способным к растворению. Чем полнее погружение в стихию, тем точнее будет услышан результат погружения-растворения: стихи.
Вот так в двух строчках Цветаева дает рецепт, секрет проникновения в метафизику.

«Чтоб голову свою в шальных кудрях
Как пенный кубок возносил в пространство»

С пенным кубком, вознесенным в пространство, с шальными кудрями в стихотворение врывается Пушкин. Пушкин с Вальсингамом и девой-розой из «Пира во время Чумы»: «Бокалы пеним дружно мы // И девы-розы пьем дыханье, // Быть может… полное Чумы».
Возможно, чугунные розы и золото внутренней грани перстня, подаренного Антокольскому, вызвали ассоциацию с девой-розой, с шотландкой Мэри с «желтыми волосами» из «Пира во время чумы». Возможно, и молодой Антокольский был похож на Пушкина, что вызвало эту цепочку ассоциаций в стихотворении.
Стихотворение, описывающее творческий процесс, невозможно для Цветаевой без Пушкина и без его гимна Чуме. Гимн Чуме очаровал Цветаеву еще в юности, и причину этого очарования Цветаева объяснила самой себе и нам в возрасте 40 лет, в эссе «Искусство при свете совести». Гимн Чуме – это высшая степень растворения в стихиях, это идеальный вариант творческого процесса.

…Стихи похожи на сгустки энергии, на виртуальные шаровые молнии, на сверхплотные элементы «черных дыр»: они живут внутри нас и воздействуют своей энергией на наше сознание. В результате этого воздействия происходит осознавание метафор стихотворения, и целый мир, сжатый до размеров нескольких четверостиший, раскрывается в понимание процессов, в понимание стихий, разворачивается в текст. Так гениальные стихи Цветаевой, Мандельштама, Одена развернулись в сознании Бродского в его конгениальные эссе, и открыли нам подводный мир великой поэзии.
Предполагаю, что эссе Цветаевой «Искусство при свете совести» возникло из «Железного кольца», из этих 16-ти строк, подаренных Антокольскому. Стихотворение родилось в 1919 году, тринадцать лет своей энергией воздействовало на сознание Цветаевой и, в итоге, развернулось в эссе, раскрывающее формулу гения, описывающее процесс творчества.

«Чтоб обратило в угль — и в пепл — и в прах
Тебя — сие железное убранство».
Что обращает в уголь, пепел, прах?
Огонь. Стихия огня.

«Чтоб обратило в угль —… //Тебя — сие железное убранство».
В этих строках в угль обращает железное убранство – кольцо, круг творчества.
Надел кольцо и сгорел, исчез, растворился?
Чтобы раствориться в стихии слова, стихии поэзии, нужно стать никем, ничем и звать никак, то есть, пережить почти психологическую смерть личности. Уничтожить, сжечь самого себя.

«Дать себя уничтожить вплоть до какого-то последнего атома, из уцеления (сопротивления) которого и вырастает — мир» — говорит Цветаева в эссе «Искусство при свете совести».
Вот откуда возникла – безнадежность, как часть творческого процесса. Человек, который уничтожил себя до какого-то последнего атома, сжег себя, превратился «в пепл и в прах», растворился в стихиях, переживает психологическую смерть, потерю собственного «Я». Пусть временную, но потерю.
Поэтому после творческого взлета: «бессонница — восторг» теоретически должно возникать ощущение безнадежности, депрессии. Постепенно ситуация выравнивается, психика восстанавливается, но момент безнадежности неизбежен. Это – следствие растворения в стихиях, побочное действие, как пишут на инструкциях к лекарству.

«Когда ж к твоим пророческим кудрям
Сама Любовь приникнет красным углем,
Тогда молчи и прижимай к губам
Железное кольцо на пальце смуглом».
Что же получается, что поэту нельзя любить? Как завидит красивую девушку, сразу мысленно: «чур, чур меня» и железное кольцо прижимает к губам, как оберег?
Нет, здесь про что-то другое.

Пророческие кудри – это снова Пушкин как символ Поэта. Пушкин и его стихотворение «Пророк» о предназначении поэта: «И, обходя моря и земли, / Глаголом жги сердца людей».

«Сама Любовь приникнет красным углем»
Любовь, приникшая к кудрям. Обычно в голову, в кудри матери целуют детей. Может быть, речь идет о материнской любви? Может быть, Цветаева говорит о своей матери, которая мечтала, чтобы дочь стала музыкантом, а не поэтом?
Наверно, и о любви материнской, и о любви между мужчиной и женщиной, то есть, о любви, которая сжигает, которая требует полной отдачи, которая диктует свои условия.

«Тогда молчи и прижимай к губам
Железное кольцо на пальце смуглом».
Молчи – то есть, не отвечай на поцелуй?
Прижимай к губам руку, ладошку с надетым на палец заветным кольцом-оберегом? Это похоже на жест ребенка, зажимающего себе рот ладонью.
Может быть, ребенок, зажимающий рот ладонью, эта сама Цветаева в детстве, с ее ранним восприятием себя, как поэта и тайным сопротивлением матери, видевшей в ней музыкантшу?

Слово уголь звучит дважды: во второй и в третьей строфе.
Железное кольцо во второй строфе сжигает поэта, обращает его «в угль — и в пепл — и в прах».
Дарю тебе кольцо, чтобы ты, как птица Феникс, сжигал сам себя и снова возрождался из пепла. Самосожжение и возрождение из пепла, растворение в стихии огня и самовосстановление из какого-то последнего атома – это тоже цикл, круг, круг творчества
Цветаева 13-ю годами позже напишет:
«Пока ты поэт, тебе гибели в стихии нет, ибо все возвращает тебя в стихию стихий: слово.
Пока ты поэт, тебе гибели в стихии нет, ибо не гибель, а возвращение в лоно.
Гибель поэта – отрешение от стихий. Проще сразу перерезать себе жилы».
Пока ты поэт – ты не погибнешь в стихии слова.
Но есть и другие стихии…
В третьей строфе появляется Любовь, приникающая к кудрям поэта красным углем. Любовь, которая может сжечь, поглотить без остатка. Эпитет красный ассоциируется с розой, девой-розой из пушкинского «Пира во время Чумы». Речь идет о явлении, таком же сильном, как Чума.
И вот тут надо молчать и прижимать к губам железное кольцо.

В этих четырех строках третьей строфы Цветаева дает рецепт сопротивления стихиям, силам, которые могут растворить в себе без остатка, раздавить. Потому что, кроме способности растворяться в стихиях, столь важной для поэта, должна быть еще воля к победе, к исполнению своего предназначения.
Чтобы не случилось, какие бы силы не призывали тебя свернуть на другую дорогу, даже если это сама Любовь, помни о том, кто ты и не изменяй избранному пути.
И еще сила воли нужна для того, чтобы восстанавливаться после растворения в стихиях, собирать себя из горстки пепла, «из последнего атома» и двигаться дальше.

«Вот талисман тебе от красных губ,
Вот первое звено в твоей кольчуге, —
Чтоб в буре дней стоял один — как дуб,
Один — как Бог в своем железном круге!»
И еще одно условие творчества: одиночество.
«Творчество – общее дело, творимое уединенными» — напишет Цветаева в 1932 году в эссе «Владимир Маяковский и Борис Пастернак».
В творчестве нет рабочего коллектива и корпоративного духа. Нет календарного графика и плана продаж. Нет начальника, который определяет объем и состав работ, и платит зарплату.
Точнее, начальник есть – стихия слова.
Задача – услышать слова и довести услышанное до первоначального совершенства.
Оплата? Бессмертие.

Читайте также:  Проблемы со сном тревога бессонница

«Вот талисман тебе от красных губ»
Будут хвалить медовыми устами, «красными губами», будут ругать: никого не слушай, слушай только себя.

«Вот первое звено в твоей кольчуге»
Необходимо выработать защиту: защиту от похвал, защиту от критиков, защиту от самого себя. Защита – кольчуга из железных колец творчества. Чем чаще проходишь этот путь: «Бессонницу — восторг — и безнадежность», тем крепче защита: кольчуга обрастает железными кольцами, вяжется, как ткань стихотворения…

«Чтоб в буре дней стоял один — как дуб,
Один — как Бог в своем железном круге!»
Верить в себя, когда никто не верит. Верить в свой путь, в свое предназначение. И в этой вере поэт одинок.
И в своем творчестве поэт – одинок. Одинок в состоянии безнадежности, когда надо возродиться к жизни из «последнего атома». Когда надо собрать себя по частям, восстать из пепла, как птица Феникс. Должна быть воля к творчеству, воля к одиночеству.
Воля по трактовке Цветаевой — это последний атом сопротивления стихиям: «Гения без воли нет, но еще больше нет, еще меньше есть – без наития. Воля – та единица к бессчетным миллиардам наития, благодаря которой только они и есть миллиарды (осуществляют свою миллиардность) и без которой они нули – то есть пузыри над тонущим. Воля же без наития – в творчестве – просто кол. Дубовый. Такой поэт лучше бы шел в солдаты».

«Чтоб в буре дней стоял один — как дуб,
Один — как Бог в своем железном круге!»
Один – как дуб. Корнями глубоко в питающую землю.
Один – как Бог. Потому что – как создатель. Творит – создает.

Один – и все.
Поэт и толпа.
Он – в железном круге, круге творчества, обреченный или избранный растворяться, умирать и возрождаться к жизни.
Остальные — за кругом.

источник

Как родная меня мать провожала. Хотите знать правду про ПРОВОДЫ и ПЕРЕВОДЫ (денежные и .

Салат на пасхальный стол ИНГРЕДИЕНТЫ шампиньоны 300 гр. .

На кухне я готовлю завтрак. На кухне я готовлю завтрак, Как пахнут кофе и халва! А может бы.

Мы все..в этой жизни бываем теми-кому нужен спасательный круг .. . .

  • аватарки для мужчин (5)
  • Археология — древние цивилизации (27)
  • архитектура зодчество памятники (232)
  • Афоризмы (178)
  • балет (44)
  • ваш сад (7)
  • видео (4847)
  • Всемирное Наследие Юнеско (42)
  • декупаж (1)
  • джаз (19)
  • Для блогов (27)
  • Для комментов (4)
  • для компа (36)
  • ЖЗЛ (1570)
  • животный мир (237)
  • жизнь философия мечты (49)
  • здоровье (440)
  • знаменитости (1241)
  • избранное (1316)
  • интересно (757)
  • интерьер в доме (40)
  • Искусство (648)
  • История России (1497)
  • Камчатка (211)
  • картины живопись художники (1579)
  • кино (224)
  • коллаж (17)
  • коллекции (10)
  • консервирование овощей (31)
  • Красота человеческого лица (6)
  • кулинария (231)
  • Культурное наследие России (19)
  • Кэтрин Пирс (1)
  • легенды (122)
  • мгновения жизни (2560)
  • мир непознанного магия растений (135)
  • мир фото (1523)
  • мой компьютер (1)
  • мудрости жизни (707)
  • музыка (949)
  • музыка «Китайская лечебная» (12)
  • музыка «Мантры» (33)
  • музыка «Ретро» (809)
  • музыка «Танго» (48)
  • музыка инструментальная (574)
  • Музыка классическая (469)
  • Напитки и коктейли (59)
  • Натюрморты (225)
  • океаны и моря (140)
  • опера (11)
  • оперетта (2)
  • оперетта (0)
  • опыт в жизни юмор (6)
  • открытки разные (6)
  • полезно (119)
  • поэзия поэты (5561)
  • праздники православие (290)
  • Приметы (144)
  • природа (678)
  • притчи (266)
  • приятного аппетита (2)
  • проза (854)
  • психология (331)
  • разное (550)
  • личное (175)
  • рамки разные (309)
  • религия (76)
  • романсы (126)
  • романтика (44)
  • самоцветы (5)
  • Самые загадочные места на планете Земля (46)
  • сказки (107)
  • соусы маринады (4)
  • ссылки (636)
  • стихи разные (709)
  • страны путешествия (300)
  • страны чудеса света (15)
  • схемы оформления дневника (71)
  • тайное и неизведанное (70)
  • Танцы (46)
  • творчество роспись (12)
  • телевидение (2)
  • тесты (140)
  • уроки для дневника (162)
  • философия (41)
  • флеш-картинки (6)
  • фоны (0)
  • фотогенератор (6)
  • фэнтези (15)
  • цитаты (426)
  • юмор-юморина (460)

«Дарю тебе железное кольцо: Бессонницу — восторг — и безнадежность. Чтоб не глядел ты девушкам в лицо, Чтоб позабыл ты даже слово — нежность.…

«Дарю тебе железное кольцо:

Бессонницу — восторг — и безнадежность.

Чтоб не глядел ты девушкам в лицо,

Чтоб позабыл ты даже слово — нежность.

Чтоб голову свою в шальных кудрях

Как пенный кубок возносил в пространство,

Чтоб обратило в угль — и в пепл — и в прах

Тебя — сие железное убранство.

Когда ж к твоим пророческим кудрям

Сама Любовь приникнет красным углем,

Тогда молчи и прижимай к губам

Железное кольцо на пальце смуглом.

Вот талисман тебе от красных губ,

Вот первое звено в твоей кольчуге, —

Чтоб в буре дней стоял один — как дуб,

Один — как Бог в своем железном круге!»

«П. АНТОКОЛЬСКОМУ» Марина ЦВЕТАЕВА

«Поздняя осень 1918 года, не то октябрь, не то ноябрь. Мне сказали, что на кухне меня спрашивают. Я вышел и вижу в полумраке силуэт женщины с маленькой девочкой. Она сказала, что должна передать мне привет от одного общего знакомого, предложила спуститься вниз и проводить её.

Мы вышли. Шёл мелкий, мокрый снег. Я услышал, что она только что вернулась с Дона, провожала мужа, который бежал к белым… Моя спутница не назвала себя. Мы шли по Пречистенскому бульвару.

Она сказала, что Сергей в вагоне читал мои стихи и они ей понравились. Было темно. Я не видел её лица. Она говорила чуть отрывисто, высоким голосом.

В подборе слов, в манере произносить их чувствовалась особая выучка. Она выбирала слова точнее, чем это требуется в житейском разговоре. Каждая фраза была по-своему отточена, не скажу кругла или изящна, нет, просто отточена.

И вдруг меня осенила догадка! Как же! — Скажите, вы не Марина Цветаева? – обратился я к собеседнице. — Да, это я. Мы условились встретиться ещё. Она позвала меня к себе. Марина ввела меня в свою комнату. Это была крохотная мансарда с низким потолком. Здесь и днём было темно, так как единственное окно всегда было плотно занавешено.

Марина была ночной птицей и день превратила в ночь. Мебель была старая, дедовских времён, дворянская. Какой-то секретер, какие-то ампирные канделябры, чучело орла на стене, маленькие французские книжки начала прошлого века, широкая тахта, покрытая ковром, — да мало ли в Москве странных человеческих берлог, ещё и поныне дышащих прошлым, мрачно говорящих о чьём-то чудаческом одиночестве!

Я перевидал их многое множество на своём веку, но комнаты Марины не забуду никогда. Она была воплощением неблагополучия, неустройства, полного презрения к хозяйству, к быту. Всё вверх дном, в беспорядке, в забросе, как будто это старая корабельная каюта, пережившая двенадцатибалльный шторм. Хозяйка сварила кофе на маленькой спиртовке, поставила корзинку с чёрными сухарями. Впоследствии оказалось, что это вообще её единственная пища.

Я пробыл у неё всю ночь, и много раз приходил потом. Очень пылкая дружба соединила нас. Имя этой дружбы: поэтическое братство. Любви между нами не было.

Стихи Марины в то время представляли собой поэтический дневник, который она вела непрерывно, изо дня в день. Всё, что она думала и чувствовала, противоречивое, смутное, бесформенное, глубоко личное или общезначимое, — всё это немедленно, по горячим следам превращалось в короткие стихи.

Она жила только для того, чтобы писать стихи. Это была стенограмма минутных прихотей, но за прихотями всегда стояла душа, живая, изменчивая, ещё очень молодая — может быть, молодая навсегда.

Марина была рослая, некрасивая женщина с открытым, скуластым русским лицом, стриженая по-курсистски, с ровной чёлкой на лбу. Она шагала по улице широкими мужскими шагами. Через плечо у неё висел охотничий патронташ, набитый папиросами. Все её дружбы — это короткие, но очень пылкие и восторженные привязанности.

Они возникали внезапно и исчезали без следа. Впрочем, след всегда оставался в стихах. Марина зачёркивала не стихи, а предмет своего увлечения.

Вообще, многое она впервые открыла мне в поэзии. Через неё, сквозь неё я начал понимать Лермонтова, Гёйне. Я по-новому, как-то легче и свободнее отнёсся к своим собственным пьесам и стихам. Дружа с нею, я понял, что воистину не боги горшки обжигают, что искусство можно делать голыми руками.

Я увидел кухню очень одарённого и оригинального поэта и понял, что эта кухня, пожалуй, не лучше моей. Крылатое и лёгкое шло от Марины. Пушкинской «внутренней свободой» полно было её существо. Она всегда была в устремлении, в душевном порыве, — бессонная, смелая, по-настоящему она любила даже не себя, а свою речь, своё слово.

Но и чужое слово она любила вполне бескорыстно и готова была трубить в честь чужой славы день и ночь. Множество людей прошло и ежечасно проходило перед её глазами. На основе мимолётного, случайного впечатления она строила фантастический образ того или другого из встреченных ею людей, и фантастики своей придерживалась. Выходило, что X — это чёрт, Y — будущий Гоголь, Z —Казанова.

Романтические реминисценции раздавались, как дарственные грамоты. Она возводила случайных проходимцев в бог знает какой сан, делала это наивно, в силу свойственной ей ребяческой игры в мир, в любовь, в таинственно важные отношения между всеми нами. Внезапно Марина исчезла. Я узнал, что её нет в России. Она стала эмигранткой. Прошли многие годы….

Перед самой войной Марина вернулась в Москву с сыном, шестнадцатилетним высоким юношей, очень на неё похожим. Она пришла ко мне — седая, полная дама. Немногословная, настороженная, может быть чуть-чуть враждебная. Разговор был деловой, профессиональный, скучный. Марина не хотела даже остаться, чтобы выпить чаю.

Потом я видел её и слышал чтение новой её поэмы у одного друга. А через год узнал о страшной её гибели в глухой деревушке на Каме. Шла война. Многие известия о гибели друзей и близких скрещивались друг с другом, как прожектора в ночном небе. Они безжалостно вытягивали свои длинные ручищи, а небо было чёрное, беззвёздное, полное новых угроз.

И гибель Марины затерялась в этом грозовом мраке так же, как года через два затерялась в нём гибель на фронте её любимого, единственного, никем не оплаканного сына. Совсем недавно в Коктебеле вдова Волошина рассказывала мне о безоблачном отрочестве Марины у блаженной черноморской бухты, под окнами Волошинского дома.

Он был ещё тоже не стар, этот чудак и отшельник парижской выучки, волосатый и бородатый мэтр, воротила московских вкусов. Легконогие девочки Цветаевы, Марина и Ася, обожали его. Он целовал их и гладил их русые кудри. А для них впереди был простор, путешествия, любовь, победная юность, крылатая походка. И снова простор. Ничего кроме простора.

И я понял, что жизнь Марины — несмотря на её ужасный конец — никогда не была и не могла быть несчастной. Она прожила свою жизнь вольно, как сама хотела, в безостановочном движении, радуясь тому, что всегда вокруг люди, которых она так умела идеализировать, создавая их портреты по своему образу и подобию.

Многое тяжёлое обрушилось на неё в последние годы её жизни, утрата мужа и дочери, полное одиночество в эмиграции, нерадостный возврат в Москву. Но всё это ничего не значило, всё переломил бы, переработал её вольный характер, её творческий дар.

И если в тот чёрный час она покончила с собой, значит действительно рядом с нею не нашлось ни одного человеческого лица, не было русской речи…»

(П.Г.Антокольский «О М.И.Цветаевой».

Автобиографическая повесть П.Антокольского «Мои записки». 1953. Фрагмент).

1 июля — 120 лет со дня рождения русского советского поэта,

переводчика драматурга Павла Григорьевича Антокольского (1 июля 1896 — 9 октября 1978).

На фото — Марина Цветаева (в 1924 году) и Павел Антокольский в молодости.

Стихи знаменитых поэтов о любви›

Седая даль, морская гладь и ветер Поющий, о несбыточном моля.

В такое утро я внезапно встретил Тебя, подруга ранняя моя.

Тебя, Марина, вестница моряны! Ты шла по тучам и по гребням скал.

И только дым, зеленый и багряный. Твои седые волосы ласкал.

И только вырез полосы прибрежной В хрустящей гальке лоснился чуть-чуть.

Так повторялся он, твой зарубежный, Твой эмигрантский обреченный путь.

Иль, может быть, в арбатских переулках. Но подожди, дай разглядеть мне след

Твоих шагов, стремительных и гулких, Сама помолодей на сорок лет.

Иль, может быть, в Париже или в Праге. Но подожди, остановись, не плачь!

Зачем он сброшен и лежит во прахе, Твой страннический, твой потертый плащ?

Зачем в глазах остекленела дико Посмертная одна голубизна?

Не оборачивайся, Эвридика, Назад, в провал беспамятного сна.

Не оборачивайся! Слышишь? Снова Шумят крылами чайки над тобой.

В бездонной зыби зеркала дневного Сверкают скалы, пенится прибой.

Вот он, твой Крым! Вот молодость, вот детство, Распахнутое настежь поутру.

Вот будущее. Стоит лишь вглядеться, Отыщешь дочь, и мужа, и сестру.

Тот бедный мальчик, что пошел на гибель. В соленых брызгах с головы до ног,–

О, если даже без вести он выбыл, С тобою рядом он не одинок.

И звезды упадут тебе на плечи. Зачем же гаснут смутные черты

И так далёко – далеко – далече Едва заметно усмехнулась ты?

Зачем твой взгляд рассеянный ответил Беспамятством,

едва только возник? То утро, та морская даль,

тот ветер С тобой, Марина. Ты прошла сквозь них!

Процитировано 5 раз
Понравилось: 12 пользователям

источник

Павлику — немецкий чугунный с золотом, с какого-нибудь пленного или убитого — чугунные розы на внутреннем золотом ободе: с золотом — скрытым, зарытым. При нем — стихи:

Дарю тебе железное кольцо:
Бессонницу — восторг — и безнадежность.
Чтоб не глядел ты девушкам в лицо,
Чтоб позабыл ты даже слово — нежность.
Чтоб голову свою в шальных кудрях
Как пенный кубок возносил в пространство,
Чтоб обратило в угль — и в пепл — и в прах
Тебя — сие железное убранство.
Когда ж к твоим пророческим кудрям
Сама Любовь приникнет красным углем,
Тогда молчи и прижимай к губам
Железное кольцо на пальце смуглом.
Вот талисман тебе от красных губ,
Вот первое звено — в твоей кольчуге —
Чтоб в буре дней стоял один — как дуб,
Один — как Бог в своем железном круге.

Судьбы китайского я не знаю (знаю только: я первая подарила ему кольцо!), судьба чугунного — следующая.

Время шло. Однажды приходит — кольца нет. «Потеряли?» — «Нет, отдал его распилить, то есть сделать два. (Павлик, это будет меньше!) Два обручальных Потому что я женюсь — на Наташе». — «Ну, час вам добрый! А стихи — тоже распилили надвое?»

Потом — мы уже видались редко — опять нет кольца. «Где же кольцо, Павлик, то есть полукольцо?» — «М. И., беда! Когда его распилили — оба оказались очень тонкими, Наташино золото сломалось, а я ходил в подвал за углем и там его закатил, а так как оно такое же черное…» — «То давно уже сожжено в печке, на семейный суп. Роскошь все-таки — варить пшено на чугунных военнопленных розах, мной подаренных!»

О судьбе же Володиного — собственного — речь впереди.

Кроме кольца у Володи из старины еще была — пистоль, «гишпанская пиштоль», как мы ее называли, и эту пистоль я, из любви к нему, взяла в свое «Приключение», вручила ее своей (казановиной) Генриэтте:

— Ах, не забыть гишпанскую пиштоль,

Потому что эту «пиштоль» он мне на Новый год принес и торжественно вручил — потому что он, как я, не мог вынести, чтобы другому вещь до страсти нравилась и держать ее у себя.

Эту пиштоль мне в России пришлось оставить, зарыть ее на чердаке вместе с чужой мальтийской шпагой, о которой речь впереди, вернее — тело ее осталось в России, душу ее я в «Приключении» перевезла через границу — времени и зримости.

К этому Новому году я им всем троим вместе написала стихи:

Друзья мои! Родное триединство!
Роднее, чем в родстве!
Друзья мои в советской — якобинской —
Маратовой Москве!
С вас начинаю, пылкий Антокольский,
Любимец хладных Муз,
Запомнивший лишь то, что — панны польской
Я именем зовусь.
И этого — виновен холод братский,
И сеть иных помех! —
И этого не помнящий — Завадский!
Памятнейший из всех!
И наконец — герой меж лицедеев —
От слова бытиё
Все имена забывший — Алексеев!
Забывший и свое!
И, упражняясь в старческом искусстве
Скрывать себя, как черный бриллиант,
Я слушаю вас с нежностью и грустью,
Как древняя Сивилла — и Жорж Занд.

Вот тогда-то Володя А. и принес мне свою пиштоль — 1-го января 1919 года.

К этому Новому Девятнадцатому Году, который я вместе с ними встречала, я Третьей студии, на этот раз — всей, подарила свою древнюю серебряную маску греческого царя, из раскопок. Маска — это всегда трагедия, а маска царя — сама трагедия. Помню — это было в театре — их благодарственное шествие, вроде Fackelzug’a,[185 — Факельного шествия (нем.).] который Беттине устроили

источник

Сядешь в кресла, полон лени
Стану рядом на колени —
До дальнейших повелений.
С сонных кресел свесишь руку,
Подыму ее без звука,
С перстеньком китайским — руку.
Перстенек начищен мелом.
Счастлив ты? Мне нету дела!
Так любовь моя велела.

(Это «мне нету дела» я потом, в саморучной книжке стихов к нему, которую ему подарила, разбила на: мне нет — удела…)

Юрию 3. — серебряный китайский, Павлику — немецкий чугунный с золотом, с какого‑нибудь пленного или убитого — чугунные розы на внутреннем золотом ободе: с золотом — скрытым, зарытым. При нем — стихи:

Дарю тебе железное кольцо:
Бессонницу — восторг — и безнадежность.
Чтоб не глядел ты девушкам в лицо,
Чтоб позабыл ты даже слово — нежность.
Чтоб голову свою в шальных кудрях
Как пенный кубок возносил в пространство,
Чтоб обратило в угль — и в пегш — и в прах
Тебя — сие железное убранство.
Когда ж к твоим пророческим кудрям
Сама Любовь приникнет красным углем,
Тогда молчи и прижимай к губам
Железное кольцо на пальце смуглом.
Вот талисман тебе от красных губ;
Вот первое звено — в твоей кольчуге —
Чтоб в буре дней стоял один — как дуб,
Один — г как Бог в своем железном круге.
(Москва, март 1919 года)

Судьбы китайского я не знаю (знаю только: я первая подарила ему кольцо!), судьба чугунного — следующая.

Время шло. Однажды приходит — кольца нет. «Потеряли?» — «Нет, отдал его распилить, то есть сделать два. (Павлик, это будет меньше!) Два обручальных. Потому что я женюсь — на Наташе». — «Ну, час вам добрый! А стихи — тоже распилили надвое?»

Читайте также:  При бессоннице повышается давление

Потом — мы уже видались редко — опять нет кольца. «Где же кольцо, Павлик, то есть полукольцо?» — «М. П., беда! Когда его распилили — оба оказались очень тонкими, Наташино золото сломалось, а я ходил в подвал за углем и там его закатил, а так как оно такое же черное…» — «То давно уже сожжено в печке, на семейный суп. Роскошь все‑таки — варить пшено на чугунных военнопленных розах, мной подаренных!»

О судьбе же Володиного — собственного — речь впереди.

Кроме кольца у Володи из старины еще была- пистоль, «гишпанская пиштоль», как мы — ее называли, и эту пистоль я, из любви к нему, взяла в свое «Приключение», вручила ее своей (казановиной) Генриэтте:

— Ах, не забыть гишпанскую пиштоль,

Потому что эту «пиштоль» он мне на Новый год принес и торжественно вручил — потому что он, как я, не мог вынести, чтобы другому вещь до страсти нравилась и держать ее у себя.

Эту пиштоль мне в России пришлось оставить, зарыть ее па чердаке вместе с чужой мальтийской шпагой, о которой речь впереди, вернее — тело ее осталось в России, душу ее я в «Приключении» перевезла через границу — времени и зримости.

К этому Новому году я им всем троим вместе написала стихи:

Друзья мои! Родное триединство!
Роднее, чем в родстве!
Друзья мои в советской — якобинской —
Маратовой Москве!
С вас начинаю, пылкий А ский,
Любимец хладных Муз,
Запомнивший лишь то, что — панны польской Я именем зовусь.
И этого — виновен холод братский,
И сеть иных помех! —
И этого не помнящий — 3 ский!
Памятнейший из всех!
И наконец — герой меж лицедеев —
От слова бытиё
Все имена забывший — А в!
Забывший и свое!
И, упражняясь в старческом искусстве
Скрывать себя, как черный бриллиант,
Я слушаю вас с нежностью и грустью,
Как древняя Сивилла — и Жорж Занд.

Вот тогда‑то Володя А. и принес мне свою пиштоль — 1 — го января 1919 года.

К этому Новому Девятнадцатому Году, который я вместе с ними встречала, я Третьей студии, на этот раз — всей, подарила свою древнюю серебряную маску греческого царя, из раскопок. Маска — это всегда трагедия, а маска царя — сама трагедия. Помню — это было в театре — их благодарственное шествие, вроде Fackelzug’a, который Беттине устроили студенты.

…Как древняя Сивилла — и Жорж Занд…

Да, да, я их всех, на так немного меня младших или вовсе ровесников, чувствовала — сыновьями, ибо я давно уже была замужем, и у меня было двое детей, и две книги стихов — и столько тетрадей стихов! — и столько покинутых стран! Но не замужество, не дети, не тетради, и даже не страны — г— я помнить начала с тех пор, как начала жить, а помнить — стареть, и я, несмотря на свою бьющую молодость, была стара, стара, как скала, не помнящая, когда началась.

Эти же были дети — и актеры, то есть двойные дети, с единственной мечтой о том, что мне так легко, так ненужно, то само далось — имени.

— О, как я бы хотел славы! Так, идти, и чтобы за спиной шепот: «Вот идет А ский!»

— Да ведь это же барышни шепчут, Павлик! Неужели — лестно?! Я бы на вашем месте, внезапно обернувшись и пойдя на них, как на собак: «Да, А ский! а дальше?»

Им, кроме Володи, я вся — льстила. Я их — любила. Разница.

Звериной (материнской) нежности у меня к Володе не было — потому что в нем, несмотря на его молодость, ничего не было от мальчика — ни мальчишеской слабости, ни мальчишеской прелести.

Чары в нем вообще не было: норы не было, жары и жара не было, тайны не было, загадки не было — была задача: его собственная — себе.

Этому не могло быть холодно, не могло быть голодно, не могло быть страшно, не могло быть тоскливо. А если все это было (и — наверное было), то це мое дело было мешать ему, нежностью, превозмогать холод, голод, страх: тоску: расти.

Была прохладная нежность сестры, уверенной в силе брата, потому что это ее сила, и благословляющей его на все пути. И — все его пути.

Была Страстная суббота. Поздний вечер ее. Убитая людским и дружеским равнодушием пустотой дома и пустотой сердца (Сонечка пропала, Володя не шел), я сказала Але:

— Аля! Когда люди так брошены людьми, как мы с тобой, — нечего лезть к Богу — как нищие. У него аких и без нас много! Никуда мы не пойдем, ни в какую церковь, и никакого Христос Воскресе не будет — а ляжем с гобой спать — как собаки!

— Да, да, конечно, милая Марина! — взволнованно и убежденно залепетала Аля. — К таким, как мы, Бог сам должен приходить! Потому что мы застенчивые нищие, правда? Не желающие омрачать его праздника.

Застенчивые или нет, как собаки или нет, но тут же улеглись вместе на единственную кровать — бывшую прислугину, потому что жили мы тогда в кухне.

Теперь я должна немножко объяснить дом. Дом был двухэтажный, и квартира была во втором этаже, но в ней самой было три этажа. Как и почему — объяснить не могу, но это было — так низ, с темной прихожей, двумя темными коридорами, темной столовой, моей комнатой и Алиной огромной детской, верх с той самой кухней, и еще другими, из кухни ход на чердак, даже два чердака, сначала один, потом другой, и один другого — выше, так что, выходит — было четыре этажа.

Все было огромное, просторное, запущенное, пустынное, на простор и пустоту помноженное, и тон всему задавал чердак, спускавшийся на второй чердак и оттуда распространявшийся на все помещение вплоть до самых отдаленных и как будто бы сохраненных его углов.

Зиму 1919 года, как я уже сказала, мы — Аля, Ирина и я — жили в кухне, просторной, деревянной, залитой то солнцем, то луною, а — когда трубы лопнули — и водою, с огромной разливанной плитой, которую мы топили неудавшейся мушиной бумагой какого‑то мимолетного квартиранта (бывали — и неизменно сплывали, оставляя все имущество: этот — клейкую бумагу, другой — тысяч пять листов неудавшегося портрета Розы Люксембург, еще другие- френчи и галифе… и все это оставалось — пылилось — и видоизменялось — пока не сжигалось)…

Итак, одиннадцать часов вечера Страстной субботы. Аля, как была в платье — спит, я тоже в платье, но не сплю, а лежу и жгу себя горечью первой в жизни Пасхи без Христос Воскресе, доказанностью своего собачьего одиночества… Я, так старавшаяся всю зиму, и дети, и очереди, и поездка за мукой, где я чуть голову не оставила, и служба в Наркомнаце, и рубка, и топка, и три пьесы — начинаю четвертую — и столько стихов — и такие хорошие — и ни одна собака…

И вдруг- стук. Легкий, резкий, короткий. Команда стука. Одним куском — встаю, тем же — не разобравшимся на руки и ноги — вертикальным пластом пробегаю темную кухню, лестницу, прихожую, нащупываю задвижку — на пороге Володя: узнаю по отграниченности даже во тьме и от тьмы.

— Я, М. И., зашел за вами — идти к заутрене.

— Володя, заходите, сейчас, я только подыму Алю.

Наверху, шепотом (потому что это большая тайна и потому что Христос еще не воскрес):

— Аля! Вставай! Володя пришел. Сейчас идем к заутрене. Разглаживаю впотьмах ей и себе волосы, бегом сношу ее по темнее ночи лестнице…

— Володя, вы еще здесь? — Голос из столовой:

— Кажется — здесь, М. И., я даже себя потерял, — так темно.

Аля, продолжая начатое и за спешкой недоконченное:

— Я же вам говорила, Марина, что Бог к нам сам придет. Но так как Бог — дух, и у него нет ног, и так как мы бы умерли от страху, если бы его увидели…

— Что? Что она говорит? — Володя. Мы уже на улице.

источник

Кабы нас с тобой — да судьба свела

Ох, веселые пошли бы по земле дела!

Не один бы нам поклонился град,

Ох, мой родный, мой природный,

Как последний сгас на мосту фонарь

Я кабацкая царица, ты кабацкий царь.

Присягай, народ, моему царю!

Присягай его царице, — всех собой дарю!

Кабы нас с тобой — да судьба свела

Поработали бы царские на нас колокола,

Поднялся бы звон по Москве-реке

О прекрасной самозванке и ее дружке.

Нагулявшись, наплясавшись на земном пиру,

Покачались бы мы, братец, на ночном ветру.

И пылила бы дороженька — бела, бела

Кабы нас с тобой — да судьба свела!

Чаще всего я говорю о мужчинах во множественном числе. Одни из них прошли в моей жизни легкой тенью и канули в лету, другие разворошили душу и запомнились навсегда, третьи стали добрыми и надежными друзьями. Я люблю дружить с мужчинами. Мне кажется, что я ближе других женщин подошла к пониманию этого сложного феномена. Природа создала их тонко и отлично от нас. Без любви к ним и подступаться не стоит.

Мне всегда хотелось иметь успех у мужчин. За этот успех я часто платила дорогую цену, но интерес мой к ним с годами не ослабевает. Душевным вниманием и сексуальным интересом с их стороны я не обделена. Мои друзья мужчины — это огромная социальная палитра образов, характеров, темпераментов. По материальному достатку очень разные люди. Профессии и возраст также весьма различны. Теперь они рядом со мной, мы часто встречаемся, звоним друг другу. И все бы было хорошо, если б не было так плохо.

Но я — я не могу пройти мимо них, я замечаю всякого красивого и молодого мужчину. Моментально делаю фотографию, мгновенно — взглядом опытной женщины оцениваю все достоинства и недостатки, ставлю свой диагноз. Я понимаю, что противоречие состоит в том, что глаза мои не стареют и душа не стареет, а тело. Обычно именно тело, изменившееся, располневшее, становится врагом и предателем. И как жить теперь с ним в союзе и любви, как смириться с этим наваждением?

Я заранее знаю, что вы хотите сказать. Да, я очень уважаю женщин, которые начинают день с зарядки, соблюдают «голодные» дни, которые пьют таблетки для похудения и подрезают животы.

«Рад бы в рай, да грехи не пускают» — говорит русская пословица. И сама я провела массу экспериментов, чтобы похудеть.

— Результат на лице, — люблю я шутить, высмеивая себя.

И, к сожалению, большинство русских женщин остается при своих интересах.

К какому выводу я пришла? Надо приспосабливаться — к себе самой, к своему возрасту, к новому отношению мужчин. И вот почему. Во-первых, если уж не удается справиться с фигурой (а часто есть к этому и физиологические причины, тот же климакс), значит, надо принять себя такой, какая есть, не загонять в комплекс, не ударяться в панику, просто пересмотреть и изменить свой гардероб. Во-вторых, старость неминуема, и она наступит и придет к каждому — это диалектика жизни! Но в каждом возрасте своя прелесть, и в зрелой женщине тоже. Я не хочу только отпускать от себя это слово «женщина». Не баба, не бабка, не тетка, не старуха. Женщина! И пусть ляжет еще одна прядка седых волос, добавится пара морщин, — меня не покинет ощущение, что я женщина!

Да, немолодая! Да, не худая! Но привлекательной меня может сделать лишь мое душевное состояние, настроение и готовность жить и наслаждаться жизнью. В этом мне всегда помогали и будут помогать мои любимые мужчины. Они будут стареть вместе со мной. Популярность, что явилась ко мне нежданно-негаданно, ничуть меня не смущает. Даже помогает: я могу позволить себе надеть еще более экстравагантный костюм и шляпу, я знаю, что женщины смотрят мне вслед, узнают, здороваются, желают добра. И некоторые начинают отходить от своего стереотипа — старой женщины в поношенном платье. Они перенимают мой стиль, смелее одеваются, красятся, не боятся ярких тонов, перестали переживать за свою полноту. Как будто я разрешила им это сделать с экрана ТВ в программе «Тема», которую вела целый год после Влада Листьева.

Вчера в метро произошла такая сценка. Подходит ко мне мужчина, нормальный, красивый, средних лет, улыбается и говорит:

— Браво! Умница! Больше чем умница! Вы дали надежду многим женщинам, которые страдали оттого, что они не худые. Спасибо от женщин и от нас, мужчин, которые любят вас такими, какие вы есть. Не сдавайтесь!

— А главное, — добавил он, выходя из вагона, — не худейте, пожалуйста! Всего доброго!

Ну, что я вам говорила? Мужчины — мои друзья!

Однажды, отчаявшись сбавить вес, я пришла к Владу Листьеву и спросила:

— Владислав Николаевич! Можно мне не худеть?

— Пожалуйста! Лишь бы на работе вы были в боевой готовности, а вес — дело индивидуальное.

Конечно, я люблю поесть. Вкусно и красиво. К этому привыкли и все мои любимые мужчины. Особый ритуал — это подготовка к встрече. Стол накрывается в зависимости от характера, возраста и темперамента мужчины. Оторвать глаз от такого стола невозможно. Я вижу, как взгляд моего друга теплеет, глаза наполняются влагой, а руки притягивают меня и нежно обнимают.

Мне это доставляет большое удовольствие. Не меньшее удовольствие доставляет и беседа. Но все это только пролог ко второй части — к интимной близости.

Как часто женщины отказывают себе в этой радости жизни, считая себя старыми! Многие из них испытывают комплекс неполноценности при встрече с молодым мужчиной. Все это анахронизм. Стоит вести себя естественно, спокойно и так же раскованно, как и раньше. Редко когда мужчина не оценит сексуальный талант немолодой женщины.

Скажу вам по секрету: пережить неприятную пору моей жизни, климакс, мне помог мой любимый человек. Я ничего не скрывала от него и сказала ему:

— Ты был хорошим любовником целых пять лет. Теперь тебе предстоит роль врачевателя. Может быть, нам придется встречаться чаще, чем обычно. Пусть тебя это не смущает, так надо.

Меньше года продолжался наш эксперимент. Состояние было такое, как будто вдруг внутри меня открылась печка и жаром обдало с ног до головы. Я не пугалась, знала, что это временно, пройдет, и только стала чаще встречаться с ним. Секс — прекрасное лекарство при климаксе. Оно помогает забыть про «приливы» и всякое другое. Это же неизбежно произойдет с любой женщиной. Так что спокойно, без паники! Зато потом наступает прекрасная жизнь — без менопаузы, без страха забеременеть. Ведь женщине природой даровано такое чудо — оставаться женщиной до смерти.

Живите полнокровной жизнью и радуйтесь! А мужчины, наши любимые мужчины, нам в этом помогут.

Только не задавайте мне банальных вопросов, где их взять, где найти. Оглянитесь вокруг — вон их сколько в политике погибает. А в бизнесе? А в торговле? На войне?

Бедные мои, любимые мужчины! Вам бы нас, женщин, осчастливливать своими ласками, одаривать своей любовью. Сколько бы родилось прекрасных, здоровых детей! А вам воевать хочется — не можете вы без этого. Трудно нам, женщинам, бывает вас понять. Вы к нам тянетесь за милосердием, мы к вам — за помощью. Но я пытаюсь доказать, что альянс возможен и во многом он зависит от нас, женщин. Потому что мужчина все-таки ведомый, ведущей остается женщина. И чем она старше, тем интереснее с нею общаться, тем больше у нее поклонников, друзей, любовников.

Осенний секс — это зрелый секс, это умный и умелый секс. Женщина к этому времени хорошо изучила себя, а это немало. По внешнему виду, по походке, по тому, как держит голову женщина, — можно понять многое.

Каждая ищет средство Макрополуса по-своему: одни делают операции, другие пьют таблетки разных фирм, третьи без конца отдыхают в круизах.

источник

Если вам понравилась книга, вы можете купить ее электронную версию на litres.ru

Между тем в Москву вернулся Сергей. И убедился, что становится чужим человеком в собственной семье. Он писал сестре:

«Нашел Алю похудевшей и какой-то растерянной. Всякое мое начинание по отношению к Але встречает страшное противодействие. У меня опускаются руки. Что делать, когда каждая черта Марининого воспитания мне не по душе, а у Марины такое же отношение к моему. Я перестаю чувствовать Алю — своей».

Он умолчал о том, что и жену своей перестал чувствовать, несмотря на то, что они вели бесконечные разговоры, делили ложе и даже умудрились между чтением стихов и выяснением отношений зачать ребенка. Марина была полна своей очередной любовью — по имени Никодим Плуцер-Сарна.

Боже мой, как далека была она теперь от мужа! Он еще не мог избавиться от тягостных воспоминаний о школе прапорщиков в Петергофе: «В одной комнате помещаются более ста человек, — все это галдит, поет, ругается, играет на балалайках и пр. и пр.». А Марина…

И взглянул, как в первые раза.
Не глядят.
Черные глаза глотнули взгляд.
Вскинула ресницы и стою.
— Что, — светла?
Не скажу, что выпита дотла.
Всё до капли поглотил зрачок.
И стою.
И течет твоя душа в мою.
Другая жизнь!

Она так любила Никодима, что называла его побудителем своих стихов. Почти соавтором. Что и говорить, человек он был совершенно не похожий ни на кого из ее прежних любовников и возлюбленных!

Анастасия Цветаева описала его прелестно и необыкновенно точно: «Помню лицо Никодима — узкое, смуглое, его черные волосы и черные глаза… Он был среднего роста, привычно-элегантно одет (элегантность эта не имела в себе ни одной ноты лишнего), и был он молчалив, и глаза его темны… и была некая внезапность движений — брал ли портсигар или вставал вдруг идти, и была в нем сдержанность гордеца, и было в нем одиночество, и был некий накал затаившегося ожидания, и что-то было тигриное во всем этом — и если это иначе назвать — была ненасытность к романтике, хватка коллекционера и путешественника, и был он, на наш вкус, романтичен весь до мозга костей — воплощение мужественности того, что мы — в совершенно не общем смысле — звали авантюризмом, то есть свободой, жаждой и ненасытностью…» А на взгляд Марины Цветаевой:

Запах, запах.
Твоей сигары!
Смуглой сигары.
Запах!
Перстни, перья.
Глаза, панамы…
Синяя ночь.
Монако.
Запах странный.
Немножко затхлый:
В красном тумане —
Запад.
Столб фонарный.
И рокот Темзы.
Чем же еще.
Чем же?
Ах, Веной.
Духами, сеном.
Открытой сценой.
Изменой!

Далеко не мальчик, старше Марины, европейски образован, он был снова — романтический герой и сильный мужчина, не допускавший покровительственного к себе отношения. Но, как известно всем, каждая сильная женщина только и ждет того, с кем рядом она могла бы хоть немножко побыть слабой. И Марина, опьяневшая от запаха его сигар и его духов, от того переизбытка изысканности, которого она была напрочь в своей простенькой бытовой жизни лишена, при скудости тех средств, на которые они с Сергеем жили, — Марина впала словно бы в некое наркотическое опьянение от этого человека, который нежно и осторожно трогал ее сердце, а по сути — играл им, поигрывал, как с очередной экзотической игрушкой, привезенной им из какой-нибудь невероятной, загадочной страны… Из страны под названием Любовь.

На заре морозной.
Под шестой березой.
За углом у церкви.
Ждите, Дон-Жуан!
Но, увы, клянусь Вам.
Женихом и жизнью.
Что в моей отчизне.
Негде целовать!
Нет у нас фонтанов.
И замерз колодец.
А у богородиц —
Строгие глаза.
И чтобы не слышать.
Пустяков — красоткам.
Есть у нас презвонкий.
Колокольный звон.
Так вот и жила бы.
Да боюсь — состарюсь.
Да и Вам, красавец.
Край мой не к лицу.
Ах, в дохе медвежьей.
И узнать Вас трудно.
Если бы не губы Ваши.
Дон Жуан!

«Чтобы не слышать пустяков красоткам», у них был не только колокольный звон — у них была женская природа, которая подводила дела сердечные в самые внезапные минуты жизни. Едва ли Марина успела сосредоточиться на своей беременности! Воистину: «Всяк дом мне чужд, всяк храм мне пуст…» Во всяком случае, она писала из родильного дома сестрам мужа подробнейшие письма-инструкции по ведению своего хозяйства, в котором, судя по всему, все шло абы как, и Марина надеялась с помощью временных помощниц навести наконец подобие порядка в своем запущенном быту, с непосредственностью ребенка добавляя при этом: «Мое — теперь — убеждение: главное — это родиться, дальше все устроится». Ну да — с помощью добрых людей… Вообще, по сути своей она умела просить, даже требовать у людей не только чувств, но и всяческой материальной помощи. С той же непосредственностью она сообщала сестре Сергея Вере: «Я — нелегкий человек, и мое главное горе — брать что бы то ни было от кого бы то ни было». Ну нет, тут уж она кокетничала: это было не горе, это было — средство выживания души, сердца, тела, наконец…

Читайте также:  Боль в челюсти и бессонница

Между тем в своем вдруг случившемся материнстве она лишилась встреч с Никодимом, которому, конечно, мало интересна стала вечно захлопотанная мамаша: как ни мало уделяла Марина внимания своим детям, все же две дочери занимали массу места в ее жизни. И человек, о котором она упоенно восклицала: «О, поэты! поэты! Единственные настоящие любовники женщин!», тихо исчез из ее жизни.

Приехал из школы прапорщиков Сергей, ждущий назначения на фронт.

С грустью убедился в очередной раз, что они с женой — параллельные прямые, которые никогда не пересекутся. Она и сама не раз высказывалась в том смысле, что «для полной согласованности душ нужна согласованность дыхания, ибо что — дыхание, как не ритм души? Итак, чтобы люди друг друга понимали, надо, чтобы они шли или лежали рядом». Увы, «лежать рядом» с женой у Сергея просто не имелось времени. А значит, их души не согласованы, а значит, ей нет дела до его страшных предчувствий о судьбе России — он ведь беспрестанно общался с так называемыми нижними чинами, знал, каково у них настроение, какой страшной силы разлагательскую работу ведут в войсках большевики, и предвидел, что на недавно свершившейся Февральской революции дело не остановится, все это может кончиться истинной катастрофой для страны. Ну а ему меньше всего интересно, по кому на сей раз хмурятся ее брови, и набегает на глаза слеза, и кривятся в судорожной, не то мечтательной, не то мучительной улыбке губы, и кто вызвал у нее ту горечь, о которой он прочел на небрежно оброненном клочке черновика:

Горечь! Горечь! Вечный привкус.
На губах твоих, о страсть!
Горечь! Горечь! Вечный искус —
Окончательнее пасть…
С хлебом ем, с водой глотаю.
Горечь-горе, горечь-грусть.
Есть одна трава такая.
На лугах твоих, о Русь!

С ощущением этой горечи на губах Сергей и ожидал назначения на фронт. Марина же исступленно писала стихи, исступленно жаждала новой любви, между этими двумя делами занималась детьми… А тем временем обрушилась на Россию ожидаемая Сергеем и пугавшая его катастрофа — Октябрьская революция.

Сергей участвовал в уличных боях в Москве, чудом спасся: удалось, переодевшись, пробраться из Александровского училища домой. Он был просто болен от ярости, от боли за Россию — болен Россией. И мечтал только о том, чтобы представилась возможность продолжать борьбу.

Марина была безумно счастлива, что он остался жив. Странность их параллельных, не пересекающихся путей в том и состояла, что они непременно должны были знать друг о друге — вот есть он (она), вот жив (жива), значит, и я существую. Они не могли жить друг без друга… но и друг с другом жить не могли. Марина это понимала, оттого и писала в своих тайных дневниках: «Личная моя жизнь, т. е. жизнь моя в жизни (т. е. в днях и местах) не удалась… Причин несколько. Главная, что я — я. Вторая: ранняя встреча с человеком из прекрасных — прекраснейшим, долженствовавшая быть дружбой, а осуществившаяся в браке».

Она по-прежнему считала Сергея благороднейшим из людей, и его участие в октябрьских боях только подтвердило это, потому и писала слезами и кровью сердца:

«Если Бог сделает это чудо — оставит Вас в живых, я буду ходить за Вами, как собака…

Горло сжато, точно пальцами. Все время оттягиваю, растягиваю ворот. Сереженька.

Я написала Ваше имя и не могу писать дальше…»

Ну что же! Коли кинут жребий —
Будь, любовь!
В грозовом — безумном — небе —
Лед и кровь.
Жду тебя сегодня ночью.
После двух:
В час, когда во мне рокочут.
Кровь и дух.

Кого же она ждала той ночью? И дождалась ли?

…Москва, 31 декабря 17-го. Поздний вечер. В доброе старое время вечером 31 декабря провожали старый год и готовились к встрече нового. Теперь никто ничего не понимает, все всего боятся и одновременно чего-то ждут. Кто-то — волшебных изменений, которые вмиг, бескровно, сделают Россию великой европейской державой. Кто-то понимает, что, по выражению баснословного князя Игоря, нельзя обрести меда, не погнетши пчел, то есть что без кровушки великие дела не делаются, и ждет, и предчувствует собственную смерть. Кто-то вообще ждет, сам не зная чего — что господь пошлет. А одна женщина ждет встречи с человеком, в которого влюблена. Именно поэтому она спешит теперь из гостей домой, хотя ее уговаривали остаться. Ради него она пришла туда, а его там не оказалось. И больше ей невмоготу было оставаться в той компании: там собрались одни поэты, которые до бесконечности читают свои стихи и ругают стихи других, в том числе — и ее. Какая чушь! Они стихи пишут, она — живет ими, дышит.

Почему он не пришел? Может быть, она чего-то не поняла? Может быть, он ждет у нее дома? Ведь они обычно встречались именно там, в деревянном двухэтажном оштукатуренном доме в Борисоглебском переулке, между Арбатом и Поварской. Спальня и рабочая комната Марины находятся в жилой мансарде. К стене прибито чучело орла; все сплошь затянуто коврами, даже окно, так что и днем на столе должна гореть лампа. На тяжелом маленьком секретере множество старых книжек в истрепанных кожаных переплетах: Державин, Гёте, Лермонтов, Гюго, Мюссе…

Внизу две комнаты: первая большая, но нежилая — только на одной из голых стен висит вверх колесами старый велосипед с деревянной рамой. В соседней комнате, маленькой, тихо, как мышки, спят Маринины дочери, то есть младшая спит, а старшая — неведомо. Может быть, ловит чутким, ревнивым ухом разговоры, доносящиеся сверху…

Он: Я бы никогда не мог любить танцовщицы, мне бы всегда казалось, что у меня в руках барахтается птица.

Она: Раньше все, что я любила, называлось — я, теперь — вы. Но оно всё то же. Женщина — одержимая. Женщина идет по пути вздоха (глубоко дышит). Вот так.

Он: А мужчина хочет — так! (Выброшенная рука. Прыжок.)

Она: Это не мужчина так, это тигр так. Кстати, если бы вместо «мужчины» было «тигр», я бы, может быть, и любила мужчин. Какое безобразное слово — «мужчина»! Насколько по-немецки лучше: «Mann», и по-французски: «Homme». Man, homo… Нет, у всех лучше…

Но дальше. Итак, женщина идет по пути вздоха… Женщина — это вздох. Мужчина — это жест. Вздох всегда раньше, во время прыжка не дышат. Мужчина никогда не хочет первый. Если мужчина захотел, женщина уже хочет.

Он: А что же мы сделаем с трагической любовью? Когда женщина — действительно — не хочет?

Она: Значит, не она хотела, а какая-нибудь рядом. Ошибся дверью. — И продолжает (робко): Антокольский, можно ли назвать то, что мы сейчас делаем, — мыслью?

Он(еще более робко): Это — вселенское дело: то же самое, что сидеть на облаках и править миром.

Его звали Павел Антокольский — двадцать два года, поэт, актер маленького театра в Мансуровском переулке на Остоженке, ученик Вахтангова. Говоря по-диккенсовски, у них все было впереди — у них ничего не было впереди.

Кавалер де Гриэ! — Напрасно.
Вы мечтаете о прекрасной.
Самовластной, в себе не властной.
Сладострастной своей Маnоn.
Вереницею вольной, томной.
Мы выходим из ваших комнат.
Дольше вечера нас не помнят.
Покоритесь, — таков закон.
Мы приходим из ночи вьюжной.
Нам от вас ничего не нужно.
Кроме ужина — и жемчужин.
Да, быть может, еще — души!
Долг и честь, Кавалер, — условность.
Дай Вам Бог — целый полк любовниц!
Изъявляя при сем готовность…

…Павлик Антокольский, которого она называла кавалером де Гриэ, обещал вместе встретить Новый год. Он придет, придет, их свидания так редки. Марина не раз сетовала:

— Я должна была бы пить вас из четвертной, а пью по каплям, от которых кашляю.

Марина ускорила шаги, нагнулась, прячась от ветра, и не заметила, как из подворотни вынырнула мужская фигура. Столкнулась лицом к лицу и только тогда заметила человека. В первую минуту подумала — он! Но нет… это какой-то оборванец с волчьими глазами, светящимися в темноте.

Один из уголовников, во множестве выпущенных революцией из московских тюрем!

Рванул за ремень желтую кожаную сумку вроде офицерской полевой, которую Марина носила через плечо: в этой не женской сумке умещались сотни две папирос и клеенчатая тетрадь со стихами.

Папиросы — ладно, хоть и жалко, но если отнимет тетрадь…

— Ради бога! — вскрикнула Марина, с силой выдергивая из немытой лапы сумку. — Нет, не троньте это! Вот, возьмите…

Она высыпала прямо на мостовую папиросы, сорвала с шеи и сунула грабителю старинный лорнет на цепочке (с детства близорукая, она не носила очки, ненавидела себя в них, но иногда позволяла себе посмотреть в лорнет на мелкий шрифт в книге или газете). Вещь была дорогая — единственная дорогая вещь у нее. Платье она носила из самой простой ткани, самого простого фасона, похожее на подрясник, перетянутый поясом, ботинки были мужские… Уголовник от изумления щедростью жертвы начал подбирать папиросы и, даже не заметив, что все пальцы Марины унизаны кольцами, не кинулся следом, когда она бросилась бежать, прижимая к себе сумку. Кольца были, правда, не золотые, а серебряные, а некоторые даже простые, железные. Одно из таких колец Марина недавно подарила Павлику:

Дарю тебе железное кольцо:
Бессонницу — восторг — и безнадежность.
Чтоб не глядел ты девушкам в лицо.
Чтоб позабыл ты даже слово: нежность.
Чтоб голову свою, в шальных кудрях.
Как пенный кубок, возносил в пространство.
Чтоб обратило в огнь — и в пепел — и в прах.
Тебя твое железное спартанство.
Когда ж к твоим пророческим кудрям.
Сама Любовь приникнет красным углем.
Тогда молчи и прижимай к губам.
Железное кольцо на пальце смуглом.
Вот талисман тебе от красных губ.
Вот первое звено в твоей кольчуге, —
Чтоб в буре дней стоял один — как дуб.
Один как Бог — в своем железном круге!

Какое счастье, что грабитель не польстился на кольца! Хорошая примета! К добру, к удаче, к исполнению желаний! Наверное, Павлик уже у нее!

Однако в окнах было темно…
Новый год я встретила одна.
Я, богатая, была бедна.
Я, крылатая, была проклятой.
Где-то было много-много сжатых.
Рук — и много старого вина.
А крылатая была — проклятой!
А единая была — одна!
Как луна — одна в глазу окна.

Она так и не узнала, с какой именно Манон из целого полка любовниц шлялся в ту ночь ее кавалер де Гриэ. Однако простила ему эту одинокую ночь, потому что уже 6 января 1918 года явившийся с извинениями Павлик познакомил Марину с Юрием Завадским — человеком, которого она называла Солнцем, шевалье де Лозеном, Комедьянтом, к которому вспыхнула ослепительной любовью. Вспыхнула — и погасла, ибо такова судьба всякой вспышки. Но некоторое время и впрямь чудилось: солнца зажигала и звезды — своими стихами о нем.

Солнце — одно, а шагает по всем городам.
Солнце — мое. Я его никому не отдам.
Ни на час, ни на луч, ни на взгляд. — Никому. Никогда!
Пусть погибают в бессменной ночи города!
В руки возьму! — Чтоб не смело вертеться в кругу!
Пусть себе руки, и губы, и сердце сожгу!
В вечную ночь пропадет — погонюсь по следам…
Солнце мое! Я тебя никому не отдам!

Юрий Завадский тоже был актером театра Вахтангова и близким, очень близким другом Павлика. Коварный Антокольский, которому очень хорошо удавалось делать вид, будто он нежный такой черноволосый мальчик с большими глазками (такой мальчишески-невинный тип мужчин привлекал Марину сильнее всего именно потому, что ее отношение к ним по-прежнему было матерински любовное), на самом деле был очень тонким психологом и легко разгадал неистово-собственническую натуру Марины. И испугался, что его затянет этот водоворот страстей, изломает все его тонкие косточки. Сам же Павлик предпочитал отношения легкие, даже легонькие, и в этой любовной связи именно он был — легкомысленная Манон, а Марина как раз изображала из себя пожизненно верного кавалера де Гриэ. Так вот, Павлик надеялся, что Марину отвлечет от него ослепительная, феерическая красота Юрия Завадского.

Еще совсем молодой, прекрасно-холодный, с загадочными карими глазами и вьющимися каштановыми волосами, щеголь, эгоист, «человек успеха», как называли его всю жизнь, он покорял всех. Обаяние его было невероятно. Он проснется знаменитым в 1922 году после роли Калафа в феерической вахтанговской «Турандот», которая станет легендой русского театра, а во время знакомства с Мариной в 1918 году играл в пьесе Метерлинка «Чудо святого Антония». Нагородил Вахтангов в том спектакле бог весть чего, на сцене царили механические уроды, с которыми вызывающе контрастировал святой Антоний: высокий, стройный, с глубоким голосом, благородно-свободный и мягкий в движениях, строгий, сосредоточенный, исполненный ясной святости и веры. В чудеса его невозможно было не поверить. В финале зал, замирая, испытывал даже некое подобие благоговения.

Ну что ж, Павлик с его расчетливым умом не просчитался. Марина не выдержала «искушения святым Антонием» — и завертелась в новом вихре чувств… Правда, какое-то время она воспринимала Юрия как некую непременную принадлежность Павлика, называла их в стихах двумя ангелами, двумя белыми братьями, очень боялась поссорить тем, что предпочла одному — другого, и в конце концов какое-то время грешила тем, что спала то попеременно с каждым, то с обоими разом (вот уж где в полную силу оправдалось ее автобиографическое признание о том, что ею владеет «страсть к еврейству»!). Впрочем, и эти нежные «братцы» грешили-таки «кровосмесительством», отдавая дань безумно модному в те годы содомскому греху:

Спят, не разнимая рук.
С братом — брат.
С другом — друг.
Вместе, на одной постели.
Вместе пили, вместе пели.
Я укутала их в плед.
Полюбила их навеки.
Я сквозь сомкнутые веки.
Странные читаю вести:
Радуга: двойная слава.
Зарево: двойная смерть.
Этих рук не разведу.
Лучше буду.
Лучше буду —
Полымем гореть в аду!

Марина ничего в том дурного не видела (ее психофизика и в самом деле была андрогинной). Однако она самообольщалась: никого — ни ее, ни Павлика, ни какую-то другую женщину, ни какого-то мужчину — Юрий не любил так, как любил себя. Портрет единственного возлюбленного, которому он пожизненно был верен, Завадский всегда носил при себе — это было карманное зеркальце…

Вы столь забывчивы, сколь незабвенны.
— Ах, Вы похожи на улыбку Вашу!
— Сказать еще? — Златого утра краше!
Сказать еще? — Один во всей вселенной!
Самой Любви младой военнопленный.
Рукой Челлини ваянная чаша.
Друг, разрешите мне на лад старинный.
Сказать любовь, нежнейшую на свете.
Я Вас люблю. — В камине воет ветер.
Облокотясь — уставясь в жар каминный, —
Я Вас люблю. Моя любовь невинна.
Я говорю, как маленькие дети.
Друг! Все пройдет! Виски, в ладонях сжаты.
Жизнь разожмет! — Младой военнопленный.
Любовь отпустит вас, но — вдохновенный —
Всем пророкочет голос мой крылатый —
О том, что жили на земле когда-то.
Вы — столь забывчивый, сколь незабвенный!

Иногда влюбленные женщины — не простые, а поистине великие женщины! — на какое-то время бывают убеждены, будто родились они на свет лишь затем, чтобы сделать бессмертными, увековечив в собственном творчестве своих божественно прекрасных молодых возлюбленных. Иногда… на какое-то время… порою период этот длится довольно долго, и повелительницы муз успевают изрядно-таки «загрузить» ненаглядным образом окружающее пространство. Роман с Завадским стал причиной романа Марины с театром, для которого она написала несколько пьес (вообще в ту пору это было модно среди изысканных поэтов — писать пьесы, читать которые любопытно, но которые, окажись они поставлены, казались бы невыносимы… вот и Блок этим грешил…), прежде всего — «Комедьянта».

источник

Добавить комментарий

Ваш e-mail не будет опубликован. Обязательные поля помечены *