Меню Рубрики

И анненский ушла к другим бессонница сиделка

Я вылечусь временем – лучшим из лекарей…
И каждому Бог по заслугам воздаст…
С одной стороны – мне довериться некому,
С другой стороны – хоть никто не предаст.

Теперь я сама себе стала хозяйкою:
Хожу по гостям, где давно не была.
С одной стороны, что разрушилось – жалко мне,
С другой стороны – я уже не могла.

Закрыты все двери и камни все содраны.
Отныне навеки я стала чужой.
С одной стороны, без любви – очень холодно,
С другой стороны – мне спокойней одной…

Пойду, как сумею, своею дорогою,
Не любят, не помнят, не верят, не ждут…
Я знаю одно: лучше быть одинокою,
Чем ждать, что тебя, как всегда предадут…

Есть в близости людей заветная черта,
Ее не перейти влюбленности и страсти,—
Пусть в жуткой тишине сливаются уста,
И сердце рвется от любви на части.

И дружба здесь бессильна, и года
Высокого и огненного счастья,
Когда душа свободна и чужда
Медлительной истоме сладострастья.

Стремящиеся к ней безумны, а ее
Достигшие — поражены тоскою…
Теперь ты понял, отчего мое
Не бьется сердце под твоей рукою.

Всю жизнь я собираюсь жить.
Вся жизнь проходит в ожиданье,
И лишь в короткие свиданья,
Когда немыслимо решить,
Что значит быть или не быть,
Меж гордым мигом узнаванья
И горьким мигом расставанья —
Живу, а не готовлюсь жить.

Казалось, это все мне только снится,
Но боль меня настигла наяву!
Все говорят: переверни страницу…
Я лучше вырву целую главу.

Быть может, эти электроны —
Миры, где пять материков,
Искусства, знанья, войны, троны
И память сорока веков!

Еще, быть может, каждый атом —
Вселенная, где сто планет;
Там всё, что здесь, в объеме сжатом,
Но также то, чего здесь нет.

Их меры малы, но все та же
Их бесконечность, как и здесь;
Там скорбь и страсть, как здесь, и даже
Там та же мировая спесь.

Их мудрецы, свой мир бескрайный
Поставив центром бытия,
Спешат проникнуть в искры тайны
И умствуют, как ныне я;

А в миг, когда из разрушенья
Творятся токи новых сил,
Кричат, в мечтах самовнушенья,
Что бог свой светоч загасил!

Слаб голос мой, но воля не слабеет,
Мне даже легче стало без любви.
Высоко небо, горный ветер веет,
И непорочны помыслы мои.

Ушла к другим бессонница-сиделка,
Я не томлюсь над серою золой,
И башенных часов кривая стрелка
Смертельной мне не кажется стрелой.

Как прошлое над сердцем власть теряет!
Освобожденье близко. Все прощу,
Следя, как луч взбегает и сбегает
По влажному весеннему плющу.

Бессонница. Гомер. Тугие паруса.
Я список кораблей прочел до середины:
Сей длинный выводок, сей поезд журавлиный,
Что над Элладою когда-то поднялся.

Как журавлиный клин в чужие рубежи, —
На головах царей божественная пена, —
Куда плывете вы? Когда бы не Елена,
Что Tроя вам одна, ахейские мужи?

И море, и Гомер — все движется любовью.
Кого же слушать мне? И вот Гомер молчит,
И море черное, витийствуя, шумит
И с тяжким грохотом подходит к изголовью.

На Ваше имя я молиться перестала.
Я забываю ваши родинки, морщинки,
Не разлюбила, просто я устала,
Напоминает жизнь не рай…поминки.

И ничего не остается, кроме ЖИТЬ,
Лепить события из опыта больного,
А просыпаясь, день и ночь делить,
В комод убрать ненужный, часового.

Я так мечтаю не узнать Вас вновь,
Пройти с улыбкой, а не страшной мукой.
Не зная то, что ВЫ -любовь,
Но ставшая теперь больной разлукой.

И там внутри, уже устав рыдать,
Я дохожу тихонько до психоза.
Я так мечтаю больше Вас не знать.
Но Ваше имя въелось как заноза.

Не рассуждай, не хлопочи —
Безумство ищет — глупость судит;
Дневные раны сном лечи,
А завтра быть чему — то будет…
5 Живя, умей все пережить:
Печаль, и радость, и тревогу —
Чего желать? О чем тужить?
День пережит — и слава Богу!

Только Любви, только Удачи!
Много Любви. как же иначе?!
Будьте здоровы, будьте любимы,
Будьте единственны, неповторимы!

Много улыбок – от них хорошеют,
Мало обид – от них сердце черствеет.
В доме – уюта, добра и тепла,
Сказки чудесной и без конца!

любите тех, кто просто рядом,
кто не посмеет изменить,
кто вас ласкает теплым взглядом,
кто просто помогает жить.

важнее в жизни ведь не вид,
обманчив часто он бывает,
не то красиво, что блестит —
красиво то, что согревает.

Я долго стоял неподвижно,
В далёкие звёзды вглядясь, —
Меж теми звездами и мною
Какая-то связь родилась.

Я думал… не помню, что думал;
Я слушал таинственный хор,
И звёзды тихонько дрожали,
И звёзды люблю я с тех пор…

Самые темные дни в году
Светлыми стать должны.
Я для сравнения слов не найду —
Так твои губы нежны.

Только глаза подымать не смей,
Жизнь мою храня.
Первых фиалок они светлей,
А смертельные для меня.

Вот, поняла, что не надо слов,
Оснеженные ветки легки…
Сети уже разостлал птицелов
На берегу реки.

Если мне живой не встретить
Птиц, вернувшихся на небо,
Брось одной из них, что в красном,
Поминальный мякиш хлеба.

Если я тебе спасибо,
Задремав, сказать забуду,
Знай, что этого хотели
Мои каменные губы.

Кто-то мне сказал: твой милый
Будет в огненном плаще…
Камень, сжатый в чьей праще,
Загремел с безумной силой?

Чья кремнистая стрела
У ключа в песок зарыта?
Чье летучее копыто
Отчеканила скала?

Чье блестящее забрало
Промелькнуло там, средь чащ?
В небе вьется красный плащ…
Я лица не увидала.

Как красива
в вечерних сумерках асфальтовая дорога,
омытая дождем!

Этот спокойный, скромный, дружелюбный свет,
этот красивый свет на дороге,
этот надежный свет, без тени бахвальства!

Счастье лишь в том, чтобы, скрипя ботинками,
идти пешком по дороге.

Сказать хочу Спасибо, БОГУ!
За жизнь подаренную мне,
Что за грехи судил не строго,
Благодарю его вдвойне!
Спасибо за друзей и близких;
За милых, самых дорогих;
За то, что бережешь от низких,
Ничтожных, мелочных и злых.

И Шуберт на воде, и Моцарт в птичьем гаме,
И Гете, свищущий на вьющейся тропе,
И Гамлет, мысливший пугливыми шагами,
Считали пульс толпы и верили толпе.
Быть может, прежде губ уже родился шепот

И в бездревесности кружилися листы,
И те, кому мы посвящаем опыт,
До опыта приобрели черты.

Как много в жизни значит пунктуация:
Любить / никак / нельзя / тебя / забыть …
А в телефоне как всегда… все та же комбинация –
Из семи цифр… но нельзя звонить.

Ягода вышла — осталась у кустика
Скука кювета.
Музыка вышла — осталась акустика
В сердце поэта.

Ах, не горюй, мой товарищ единственный,
Жизнь торовата —
Красною ягодой в зелени лиственной —
Солнце заката.

Луч уходящий, что ягода дикая,
Радостью пышет, —
Это закат, в сердце медленно тикая,
Музыку пишет.

Не смотри назад — там боль
Колючей проволокой сжимает твоё сердце,
А слёзы горькие жгут щёки вновь,
Но никуда от прошлого не деться!

На ключ закрой и выброси его!
Оковы на ногах не помешают.
Иди вперёд — я вижу там светло.
Под звуки сердца, каждый шаг всё ближе к раю..

И май теребил занавеску в окошке,
Хотелось смеяться, пугая прохожих,
И гладить по шерсти соседскую кошку,
И быть не как все, на других не похожей.

И рваться за чудом в крылатое небо,
И в парке седом до утра целоваться,
И быть по-апрельски нежною вербой,
И дерзко носить свои восемнадцать!

Но зной по июлю прекрасен ночами,
В ладонях искрится и тянет на море,
Шептать и болеть — я тоже скучаю,
Потом разлюбить и бросить, не горе!

И рваться в другие объятья и дали,
И нежно бороться, и глупо скрывать
От близкого круга слова и детали,
И дерзко носить свои двадцать пять!

Сентябрь прилетит, не зная границы,
И серым дождем окутает дом,
И вроде все классно, но ночью не спится,
А утром с постели встается с трудом.

Не манит работа, и грусть как диагноз,
И хочется в детство, и маму обнять,
И как в 18 смеяться лишь в радость,
И бурно влюбиться, как в те 25..

Иногда надо сбрасывать кожу,
С треском, грубо, неосторожно,
Дернув резко от края до края,
Пересилить боль, замирая.

Обрасти сразу новыми клетками,
Обозначить границы метками,
Чтобы с этой минуту в сторону
Не свернуть «на свою голову».

Разделять строго — белое/чёрное,
Гардероб поменять на всё модное,
Не завязнуть, как в паутине,
В мёртвой «золотой середине».

Отблеск солнца поймать на море,
Отпустить все ненужно-пустое,
Из попутчиков — плюшевый мишка,
И для дум интересная книжка.

И на первый взгляд, всё просто
Необходимо для личностного роста,
И по схемам должно стать легче
Даже в самый дождливый вечер.

Иногда надо сбрасывать кожу,
У меня получилось… сложно…

Она всегда боялась темноты,
Ложилась и вставала очень рано.
С проблемами была всегда на «ты»,
И это всем казалось как — то странно.
Она всегда боялась полюбить,
наверно, слишком часто предавали.
И даже стала Господа молить,
чтобы глаза её не выдавали…
Она всегда боялась не взлететь,
Не потому, что больно приземлиться.
А потому, что больно не успеть,
Перевернуть ещё одну страницу.
Она всегда хотела просто жить,
Без лишних чувств и дорогих эмоций.
Уметь простое в сложном находить,
И как ребенок радоваться солнцу.

Не бродить уж нам ночами
Хоть душа любви полна
И по-прежнему лучами
Серебрит простор луна

Меч сотрет железо ножен
И душа источит грудь
Вечный пламень невозможен
Сердцу нужно отдохнуть

Пусть влюбленными лучами
Месяц тянется к земле
Не бродить уж нам ночами
В серебристой лунной мгле

источник

Никого не зову, никого не гоню,
Все кто рядом — моя награда.
Я научена жизнью печаль свою
Оставлять на листе тетрадном,

Помнить только добро, не затаивать зла,
Все обиды пускать по ветру…
И не верить людям, скупым на дела,
А на слово красивое — щедрым.

Я не могу, когда меня не любят, —
Пусть нелюбви немножко, с ноготок:
Мои улыбка покидает губы,
Я вяну, как не политый цветок.

Я не могу, когда в меня не верят,
Как верят в бога или в сатану:
Тогда не все могу открыть я двери
И гор высоких тоже не сверну.

Я не могу, когда в меня при встрече
Не брызнет радость из любимых глаз:
Тогда мои опять сникают плечи,
Как было, к сожалению, не раз.

Я — не могу. Я сам такие муки
Не пожелаю худшему врагу!
…Счастливый взгляд, протянутые руки, —
Я всё смогу, я всё тогда смогу!

Я умею выбирать слова,
Технику, посуду, одеяла,
Мебель, тон беседы, кружева…
А людей таких навыбирала —

Хуже были. просто не нашла.

Я одинока… Но любима…
Смеюсь, когда так хочется рыдать…
Я сильная… Но так легко ранима…
Я забываю… чтобы не прощать…

Я ненавижу ложных обещаний…
И от реальности скрываюсь я в мечте…
Я говорю… хотя боюсь признаний…
Ловлю улыбки… зная, что не те…

Я слабая – чтобы принять решение,
Но сильная – чтобы сама решить…
Я разбиваю сердце – за мгновение,
И заставляю с этим себя жить…

Я не хочу… но часто отпускаю…
Не говорю я важные слова…
И навсегда я ухожу…. И не прощаю…
Всегда среди друзей… Но я – одна…

Я не умею врать… но и не верю,
Ярким улыбкам и чужим «Люблю»…
Переживаю каждую потерю…
И поздно, слишком, о прощении молю…

Меня понять легко… Но слишком сложно
Заставить к себе ближе подпустить…
Я гордая – где это невозможно…
Но я умею – искренне любить..

Мне б попутного ветра и пару простых дорог,
Мне глоточек воды и горбушку ржаного хлеба,
Ведь богат человек, лишь когда у него есть Бог,
Он свободен , когда его крылья коснулись неба.
Мне бы рифмы поярче и много красивых слов,
Мне бы бодрости духа, желанья вставать рано,
Мне бы теплых ночей и таких разноцветных снов,
Чтобы я поняла : жизнь прекрасна и многогранна!
Мне бы тонкого льна, чтобы сшить себе платье в пол,
Под ногами земли, свежевспаханной, плодородной,
Мне бы просто идти, лишь слегка приподняв подол,
Мне бы просто понять, я любима и я свободна!
Мне попутного ветра! Чтоб алые паруса
Привели мой корабль на тот долгожданный берег!
Ведь любой человек для себя выбирает сам
Что есть Бог и как нужно всем сердцем в него поверить…
Мне бы просто идти, и не сбиться вовек с дорог,
И хранить в своем сердце все то, что светло и свято.
Человек ведь богат, лишь когда у него есть Бог!
Это значит, что я, как никто на Земле, богата!

Вы знаете, я всем и всё простила,
И злоба не живет в моей груди.
Я все предательства уже забыла
Мне очень, ОЧЕНЬ хочется любви…

До кома в горле и до слез горючих,
Хочу, чтоб дома меня кто-то ждал,
Чтоб без упреков ревности колючих
Кто-то меня по взгляду понимал.

И вот я жду, как в песне жду КОГО-ТО,
И я не знаю, где его найти,
Мне тоже очень грустно от чего-то
И я не знаю, как себя спасти..

Всевышний, помоги, мне очень нужно!
С тем самым КЕМ-ТО ты меня сведи..
Чтобы однажды стал моим он мужем,
МНЕ ОЧЕНЬ-ОЧЕНЬ ХОЧЕТСЯ ЛЮБВИ.

Я не лекарство – я сама лечусь.
Лечусь от прошлой боли, обещаний…
Ошибок, слез и тяжких расставаний…
Лечусь текилой, слушая твой блюз.

Я не могу тебе помочь ничем.
Сама с проблемой, дома на больничном…
Давай о чем-то светлом, /но не личном/
Не будем душу бередить…
Зачем?

Возьми за руку… вместе веселей.
Давай развеем прошлые обиды?
Не будем горевать …
И даже вида
Не подадим… дай руку, ну?
Смелей!

Я не лекарство…
Толку ни на грош…
Сама едва держусь, понурив плечи…
Но этот тихий, наш совместный вечер,
Ты будешь вспоминать…
Ведь тоже ждешь…

источник

Вот вошли, — приседают так строго,
Не уйти мне от долгого плена,
Их одежда темна и убога,
И в котомке у каждой полено.

Знаю, завтра от тягостной жути
Буду сам на себя непохожим…
Сколько раз я просил их: «Забудьте…»
И читал их немое: «Не можем».

Как земля, эти лица не скажут,
Что в сердцах похоронено веры…
Не глядят на меня — только вяжут
Свой чулок бесконечный и серый.

Но учтивы — столпились в сторонке…
Да не бойся: присядь на кровати…
Только тут не ошибка ль, эстонки?
Есть куда же меня виноватей.

Но пришли, так давайте калякать,
Не часы ж, не умеем мы тикать.
Может быть, вы хотели б поплакать?
Так тихонько, неслышно… похныкать?

Иль от ветру глаза ваши пухлы,
Точно почки берез на могилах…
Вы молчите, печальные куклы,
Сыновей ваших… я ж не казнил их…
Я, напротив, я очень жалел их,
Прочитав в сердобольных газетах,
Про себя я молился за смелых,
И священник был в ярких глазетах.

Затрясли головами эстонки.
«Ты жалел их… На что ж твоя жалость,
Если пальцы руки твоей тонки,
И ни разу она не сжималась?

Спите крепко, палач с палачихой!
Улыбайтесь друг другу любовней!
Ты ж, о нежный, ты кроткий, ты тихий,
В целом мире тебя нет виновней!

Добродетель… Твою добродетель
Мы ослепли вязавши, а вяжем…
Погоди — вот накопится петель,
Так словечко придумаем, скажем…»

Сон всегда отпускался мне скупо,
И мои паутины так тонки…
Но как это печально… и глупо…
Неотвязные эти чухонки…

Стихотворение Иннокентия Анненского (1855–1909) «Старые эстонки (Из стихов кошмарной совести)», в бессменной «ак­туальности» (от этого противноватого в применении к поэзии слова хочется ­отгородиться не одним, а двумя слоями кавычек) которого никогда не приходилось сомневаться (не забыть, как благо­дарили меня латышские литераторы, когда я перепечатал его на излете со­ветской власти в рижском журнале ­«Родник»), нельзя было и помыслить ­опубликовать до 1917 года. Оно увидело свет только в 1923 году, и тогда свойственник поэта припомнил:

«Это случилось зимою 1906 года, ког­да политические события сменяли друг друга с головокружительной быстротой и люди вполне нейтральные мимовольно втягивались в их круговорот. Анненский не разделил этой — почти общей — судьбы. Но чувствовалось, что он переживает общественно-политические потрясения очень болезненно. Помню, в редакцию «Слова», где я тогда заведывал литера­турным отделом, была прислана книжка Климкова «Расправа и расстрелы». В ней с жуткими подробностями рассказывалось о карательных экспедициях вообще и в частности — о кровавых усмирениях в прибалтийском крае. Очень скоро книжка эта стала библиографической редкостью, потому что была конфискована министерством внутренних дел и, помнится, предана уничтожению. Вот эту-то книгу увидел случайно у меня в руках Анненский и попросил для прочтения. Не думая о последствиях, я охотно дал ее.

Прошло несколько дней… Заехал я к Ан­ненским в Царское Село. Поздоровавшись со мною, И.Ф. ушел к себе в кабинет и, вернувшись через минуту, возвратил мне очерки Климкова. «Большое испытание моему больному сердцу принесла эта книга, — сказал он задумчиво. — Мне тяжело было бы лишний час продержать ее у себя, потому-то и тороплюсь с ее отдачей…» И прибавил: «Какой кошмарной укоризной должна быть каждая ее страница для всякого из нас».

В стихах о бессоннице всегда слышно тиканье часов, здесь и прямо названное, и сказывающееся монотонией глагольных рифм-консонансов (калякать — тикать — поплакать — похныкать).

Всякое стихотворение, как известно, прописано поверх другого стихотворе­ния (а то, в свою очередь, процарапа­но на доске своего предшественника, и так дальше — к самим истокам ли­рики и драмы). Анненский был одним из первых, кто стал учить недоверчи­вого русского читателя этому литера­турному закону. За ревельскими хозяйственными матронами, подбирающими по дороге оброненные поленья, стоят, — вернее уж, сидят — русские отражения гейневской «Госпожи Заботы» («Frau ­Sorge»), и одна из них, наверное, некра­совская старуха из его вольного пере­вода этого стихотворения из «Романсеро», где Некрасов в последнем стихе совсем русифицировал немецкую сидел­ку к неудовольствию того учреждения, которое первый поэт назвал богомольной важной дурой:

Ах, были счастливые годы!
Жил шумно и весело я,
Имел я большие доходы —
Со мной пировали друзья;

Я с ними последним делился,
И не было дружбы нежней,
Но мой кошелек истощился —
И нет моих милых друзей!

Теперь у постели больного,
Как зимняя вьюга, шумит,
В ночной своей кофте, сурово
Старуха-Забота сидит.

Скрипя, раздирает мне ухо
Ее табакерка порой;
Как страшно кивает старуха
Седою своей головой.

Случается, снова мне снится
То полное счастья житье,
И станет отраднее биться
Изнывшее сердце мое…

Вдруг скрип, раздирающий ухо, —
И мигом исчезла мечта.
Сморкается громко старуха,
Зевает и крестит уста!

В своих стихах о полудремах-полубессонницах Анненский, страдавший «невыносимым нервным зудом кожи», и раньше разглядывал что-то подобное:

Когда умирает для уха
Железа мучительный гром,
Мне тихо по коже старуха
Водить начинает пером.
Перо ее так бородато,
Так плотно засело в руке…

Но жаркая стынет подушка,
Окно начинает белеть…
Пора и в дорогу, старушка,
Под утро душна эта клеть…

Но на сей раз старуха-забота и ее ­спутницы озабочены другим. В декабре 1905 года банды фабричных рабочих разгромили и пожгли несколько десятков имений под Ревелем, нынешним Таллинном. По заключению военно-прокурорского надзора, «Август Адов Локкут, Густав Адов Телискиви, Ян Юганов Каропах, Ганс Михкелев Кензапа и еще 22 че­ловека — подлежат обвинению в том, что в конце 1905 г. приняли участие в преступном сообществе, постановившем целью своей деятельности насильственное изменение в Эстляндской губернии установленного в России основными законами образа правления и учреждение демо­­кратической республики, и, располагая в значительном количестве оружием, составили таким образом между собой и другими, следствием не обнаруженными, лицами для достижения указанных целей шайку, и затем, действуя в качест­ве членов этого преступного сообщества, в целях осуществления намеченных целей они в период времени между 13 и 16 декабря 1905 г. в м. Раппель Ревельского уезда, объявленного на военном положении, открыто, с оружием в руках, напали на канцелярию младшего помощника Ревельского уезда по 3-му участку, на канцелярию Верхнего крестьянского суда, на камеру мирового судьи 8-го участка Ревельско-Гапсальского мирового округа и на находящееся при нем арестное помещение, открыто похитили деньги, истребили и расхитили имевшиеся в указан­ных правительственных учреждениях дела, штемпеля, печати, а в канцелярии крестьянского суда уничтожили портре­ты царствующего государя императора и зерцало, а также разгромили раппельскую казенную винную лавку, истребив в ней всю водку и похитив гербовые марки; открыто, с угрозами оружием, похи­тили затем у пастора Юргенсона деньги и, кроме того, совершили в тот же период времени ряд последовательных вооруженных нападений на расположенные в окрестностях м. Раппеля помещичьи имения, причем нападения на все перечисленные имения сопровождались насильственным отобранием оружия, уничтожением огнем барских усадеб и винокуренных заводов, а также истреблением спирта, машин на заводах и разного другого имущества, принадлежащего владельцам этих имений, а нападение на школу — похищением оружия и денег, как казенных, так и принадлежащих учителю Цыпкину, жене его и учительнице Стефановской. При этом, однако, описанное выше преступное посягательство на насильственное изменение образа правления было обнаружено в самом начале…» Дело было предано военно-окружному суду.

Читайте также:  Подушка сон при бессоннице

В те годы он выносил больше 1 000 смертных приговоров за год. И Леонид Андреев написал «Рассказ о семи повешенных», где невезучий убийца эстонец Янсон все повторял: «Меня не надо вешать». Среди повешенных, были, конеч­но, и русские люди, но для Анненского слово «космополитизм» было не бранным, он помнил его античную генеалогию, ­настаивал на его не «сентенциозных» только, а «художественных» началах — «воспроизведение случайно и несправедливо обездоленных существований».

Старуха у кровати размножилась, и трудно отказаться от впечатления, что их стало именно трое, что их рукоделье похоже на манипуляцию с одной нитью, что это — другими словами — три Парки, чье лепетанье чудилось Пушкину в «Стихах, сочиненных ночью во время бессонницы». Их угроза построена на зловещей двусмысленности слова «петля» — то ли изгиб нитки при вязании, то ли удавка. И мерещащиеся в полудреме метаморфозы обещают реванш серых, землистолицых, с опухшими глазами, воспитанных крестьянок, превращающихся в задорных фурий-вязальщиц, «трикотажниц» Робес­пьера, со спицами в руках подбадривавших рабочий цикл гильотины.

Ахматова в 1945 году писала об Иннокентии Анненском: «Он был преддверь­ем, предзнаменованьем…» В черновике за этим следовала еще одна строка, которую она не могла бы предложить в пе­чать, — «всего, что с нами позже совершилось».

О «Старых эстонках (Из стихов кошмарной совести)» Иннокентия Анненского

От себя добавлю в качестве бонуса:
1) Гейневское «Frau ­Sorge» в моей антологии (там приводится в том числе перевод Аненнского)
2)Иннокентий Анненский (к столетию со дня смерти)

3) У Анненского «Только тут не ошибка ль, эстонки? / Есть куда же меня виноватей…».
Это слово «виноватей» — редко употребляемая в русском языке сравнительная степень от прилагательного «виноватый» — будет потом с маниакальной настойчивостью и ровно в той же интонации много раз повторяться у Анны Ахматовой.

Неужто я всех виноватей
На этой планете была?

(«Подражание Кафке»)

Или:
Так и знай: обвинят в плагиате.
Разве я других виноватей?

(«Поэма без героя»)

Или ещё:
Я всех на земле виноватей
Кто был и кто будет, кто есть.
И мне в сумасшедшей палате
Валяться — великая честь.

источник

Культурная жизнь юга России.
Краснодар, 2007. № 2. С. 40-45.

Понятие «ночь» – одно из самых значимых для И. Анненского, само существительное «ночь» является самым частотным в лирике. М. Волошин писал: “Ничто не удавалось так ярко, так полно, так убедительно законченно, как описание кошмаров и бессонниц» (2, с. 525).

Если характеризовать восприятие Анненским ночи в целом, то очевидно, что оно лежит в рамках традиционного мифопоэтического восприятия: ночь становится временем зловеще-мистических событий, неких промежуточных состояний сознания на грани реального и ирреального; с ночью связана и тема двоемирия.

Цель данной статьи – выявить особенности воплощения мифологемы «ночь» в лирике И. Анненского.

Действительно, ночь часто воспринимается Анненским как особое многомерное пространство, где разворачиваются кошмарно-фантастические или вполне реальные действия. Иллюстрацией мистически-символического восприятия ночи может служить «бесконечный и унылый» полуночный ужин теней, описанный в стихотворении «Там»:

Ровно в полночь гонг унылый
Свел их тени в черной зале…

Однако ночью готовы произойти и события совсем другого рода: по-доброму светлые, даже радостные. Так, например, в стихотворении «Бронзовый поэт» памятник Пушкину в Царском Селе напоминает Анненскому задремавшего поэта. Бронзового Пушкина Анненский, по воспоминаниям Ф. Ф. Зелинского, считал Genio locy (гением-хранителем) Царского Села.

В данном стихотворении запечатлен тот миг, когда в мыслях поэта бронзовый Пушкин оживает, и возникает ощущение полной реальности происходящего:

И ночь уже идет сквозь черные вершины…
И бронзовый поэт, стряхнув дремоты гнет,
С подставки на траву росистую спрыгнет.
«Бронзовый поэт»

Внутреннее ощущение реальности «оживления» словно бы выходит из-под власти сознания, но почти детское ожидание чуда («Не шевелись – сейчас гвоздики засверкают…»), противостоит рассудочному невозможно.

Сюжет этого стихотворения Анненского будет трансформирован в знаменитом «Юбилейном» В. Маяковского.

Полупризрачный мир ночи порой становится для Анненского пространством «другой жизни», как, например, в стихотворении «Свечку внесли»:

Не мерещится ль вам иногда,
Когда сумерки ходят по дому,
Тут же возле иная среда,
Где живем мы совсем по-другому?

Словосочетание «иная среда» воспринимается, на первый взгляд, как несколько искусственное, почти термин (ср.: среда обитания, воздушная среда, преломляющие среды). Однако такое употребление оказывается вполне оправданным, если вспомнить толкование слова «среда» в словаре В. Даля: в XIX веке словом «среда» («середа») обозначали вещество, тело, толщу, пласт («более о веществах жидких и прозрачных»). Средним, или середним называли что-то, «что посреди крайностей» (4, т. 4., с. 176).

Таким образом, время сумерек обещает приближение «иной среды», где «живем мы совсем по-другому», – среды на границе обыденности дня и кошмаров ночи.

Ночь в лирике Анненского воплощается в конкретных предметных образах, один из которых – ночь-дерево («И над тобой поникнет ночь ветвями…») – запечатлен в отрывке «Из поэмы «Mater dolorosa», написанном в 1874 году. Это одно из немногих юношеских стихов, которое поэт, очень строго относившийся к собственному творчеству, все же берег. Неторопливо и просто выражены чувства девятнадцатилетнего поэта. Пронзительная мелодия вдали от городского шума, ожидание, «безотчетно-грустная дума»… Здесь запечатлена ночь майская, белая, томительная, бессонная для поэтов и влюбленных. Это не бессонница-кошмар, а бессонница-наслаждение, когда светлым и прекрасным кажется все вокруг, даже жалкая мелодия шарманки, и городская пыль, впитавшая благоухание цветов.

Чувства обостряются, дневные заботы забыты, и мечта, кажется, вот-вот сбудется. Определенной мечты еще нет, есть только предчувствие, предугадывание, томительное ожидание.

С образом ночи-полога, который повторяется в лирике Анненского трижды, связано восприятие поэтом ночи как укрытия.

В одном из поздних стихотворений поэта «Дальние руки» ночь ассоциируется с пологом, чем-то уютным, мягким, струящимся, домашним, что может защитить от посторонних глаз, дать успокоение.

Образ ночи-полога повторяется в стихотворении «Двойник» из сборника «Тихие песни»:

Лишь полога ночи немой
Порой отразит колыханье
Мое и другое дыханье,
Бой сердца и мой и не мой…

Здесь ночь-полог ограничивает, сужает пространство, оставляя автора наедине с «двойником». И звучит мысль о том, что именно ночь – время самопознания.

В стихотворении «Зимние лилии», ночь тоже видится Анненскому в образе полога.

Зимней ночью мне не спится:
Из углов и с книжных полок
Сквозь ее тяжелый полог
Сумрак розовый струится.

И вновь появляется чувство замкнутого пространства, но не безвыходного: откуда-то проникает, струиться розовый сумрак. Эпитет «тяжелый» вовсе не дает ощущения тяжести. На наш взгляд, он приводит к мысли о нескончаемости, всеохватности, гигантском пространстве ночи. Возникает что-то ассоциативно близкое к старому значению слова полог: в XIX веке так называли парус (4, т. 3, с. 256). В этом образе воплощена ночь творчества, ночь раздумий.

Итак, образ ночи-полога несет мысль о стремлении укрыться от посторонних глаз, найти успокоение; это и душевная завеса, отгораживающая от мира, порождающая долгие часы поиска себя; наконец, это способ показать нескончаемость, всеохватность ночи, которая может укрыть собою все.

Ночь – пространство, где можно забыться, куда можно уйти, но даже ночью поэта не оставляет глубокое осознание иллюзорности всего, что дает ночной покой и освобождение. Даже ночью рассудочное невозможно не позволяет уйти от действительности.

О, дай мне только миг, но в жизни, не во сне,
Чтоб мог я стать огнем или сгореть в огне!
«Мучительный сонет»

Всегда остается возможность ночью создать свой уединенный мир, оградить себя, но Анненский не делает этого, предпочитая искусственности и декоративности настоящее, пусть даже мучительное.

Бóльшие страдания, чем страдания дня или ночи, поэт испытывает, чувствуя фальшь. В стихотворении «Спутнице» Анненский пишет:

Уйдем… Мне более невмочь
Застылость этих четких линий
И этот свод картонно-синий…
Пусть будет солнце или ночь.

«Свод картонно-синий» символизирует у Анненского искуственность, фальшь, ненатуральность в окружающей жизни, и прежде всего – в отношениях между людьми. Не случайно, что данное стихотворение входит в цикл с таким характерным названием – «Трилистник бумажный». Таким образом, сама по себе ночь, даже связанная с возможностью кошмаров и бессонниц, не пугает поэта. Страшнее фальшь и обман.

Выход из тревог ночи поэт видит в связи с реальностью, живой жизнью, какой бы трудной она ни была, общении с людьми, проникновении в их внутренний мир. В этом смысле характерно стихотворение Анненского «Опять в дороге», в котором зимняя дорога, туманная ночь, луна, то появляющаяся, то исчезающая за тучами заставляют путника испытывать ужас:

По ведьминой рубахе
Тоскливо бродит тень,
И нарастают страхи…

Появляется желание ехать быстрее, пытаясь спастись от собственных страхов. Но вдалеке на этой ночной зимней дороге показывается человек, «без шапки, без лаптишек», почти неразличимый в темноте. Увидев его, поэт не может больше думать о своем, забываются все придуманные им страхи:

И стыдно стало грезы
Тут сердцу моему.

После этой встречи одиночество, как и все иллюзорные ночные страхи, отступает:

Была не одинока
Теперь моя душа…

Интересно, что поэт ощущал одиночество, несмотря на то, что рядом был извозчик. (Так же и в стихотворении «Колокольчики», где на глухой дороге колокольчик, но не извозчик, рассказывает путнику свадебную историю.) Родство душ ощущается с человеком бесприютным, идущим только ему одному известной дорогой.

Подводя итог, важно отметить, что ночь мыслится Анненским как совершенно особое пространство, которое освоено настолько, что иногда кажется домом («Чтобы ночь позабылась скорей…/Как покинутый дом…»).

Пространство ночи у Анненского незамкнутое, оно насыщено «действующими лицами», главное из которых – автор. Он одновременно и творец ночного мира и проницательный зритель, угадывающий аллегоричность унылого ужина теней (стихотворение «Там»), которому мерещатся старухи-эстонки (стихотворение «Старые эстонки»), который пытается разобраться в своих чувствах, собственной двойственности, борется с им же придуманными, страхами и призраками; нервы которого напряжены так, что даже стук дождя напоминает ему шаги слепого («Октябрьский миф»).

Особенно значимо, что Анненского не покидает мысль о том, что где-то тоже не спят, страдают и тоскуют. Вместе с ним не спит у догорающего костра «оборванец на деревяшке» – бывший матрос с «Громобоя», борется со сном баба над зыбкой, путник на глухой дороге в зимнюю ночь слушает свадебную историю («Песни с декорацией»), милая метельной ночью возвращается домой (стихотворение «Милая»); плачет ребенок, молчит кто-то жалостно-чуткий («Осень»), гробовщик сводит счеты, в немом ожидании застыли грустные лакеи («Трактир жизни»).

Таким образом, представленные поэтические фрагменты позволяют существенно уточнить и даже скорректировать мысль М. Волошина, приведенную в начале статьи и отражающую традиционный для нашего литературоведения взгляд на лирику Анненского как на поэзию «кошмаров и бессонниц».

Ночи и бессонницы Анненского – это время, когда обостряются чувства, оживает сердце. Ночью реализуется стремление поэта преодолеть противоречия действительности. Но даже будучи для поэта временем ярких ощущений, творческих поисков, ночь никогда не заслоняет для Анненского тревог и радостей реальной жизни.

Представленные выводы в большей степени подтверждает мысль о том, что «…творить для Анненского – это уходить к обидам других, плакать чужими слезами и кричать чужими устами, чтобы научить свои уста молчанию, и свою душу благородству» (3, с. 75).

1. Анненский И. Ф. Трактир жизни: Стихотворения. М.: Изд-во ЭКСМО-Пресс, 1998.

2. Волошин М. Лики творчества. Л.: 1988. С. 525.

3. Гумилев Н. С. Письма о русской поэзии. Пг.: 1923. С. 75.

4. Даль В. И. Толковый словарь живого великорусского языка: в 4 тт. СПб.: ТОО «Диамант», 1996.

источник

А ты думал — я тоже такая,
Что можно забыть меня,
И что брошусь, моля и рыдая,
Под копыта гнедого коня.

Или стану просить у знахарок
В наговорной воде корешок
И пришлю тебе странный подарок —
Мой заветный душистый платок.

Будь же проклят. Ни стоном, ни взглядом
Окаянной души не коснусь,
Но клянусь тебе ангельским садом,
Чудотворной иконой клянусь,
И ночей наших пламенным чадом —
Я к тебе никогда не вернусь.

Двадцать первое. Ночь. Понедельник.
Очертанья столицы во мгле.
Сочинил же какой-то бездельник,
Что бывает любовь на земле.

И от лености или от скуки
Все поверили, так и живут:
Ждут свиданий, бояться разлуки
И любовные песни поют.

Но иным открывается тайна,
И почиет на них тишина…
Я на это наткнулась случайно
И с тех пор все как будто больна.

Сжала руки под тёмной вуалью…
«Отчего ты сегодня бледна?» —
От того, что я терпкой печалью
Напоила его допьяна.

Как забуду? Он вышел, шатаясь,
Искривился мучительно рот…
Я сбежала, перил не касаясь,
Я бежала за ним до ворот.

Задыхаясь, я крикнула: «Шутка
Всё, что было. Уйдёшь, я умру».
Улыбнулся спокойно и жутко
И сказал мне: «Не стой на ветру».

Было душно от жгучего света,
А взгляды его — как лучи.
Я только вздрогнула: этот
Может меня приручить.
Наклонился — он что-то скажет…
От лица отхлынула кровь.
Пусть камнем надгробным ляжет
На жизни моей любовь.

Не любишь, не хочешь смотреть?
О, как ты красив, проклятый!
И я не могу взлететь,
А с детства была крылатой.
Мне очи застил туман,
Сливаются вещи и лица,
И только красный тюльпан,
Тюльпан у тебя в петлице.

Как велит простая учтивость,
Подошел ко мне, улыбнулся,
Полуласково, полулениво
Поцелуем руки коснулся —
И загадочных, древних ликов
На меня поглядели очи…

Десять лет замираний и криков,
Все мои бессонные ночи
Я вложила в тихое слово
И сказала его — напрасно.
Отошел ты, и стало снова
На душе и пусто и ясно.

Я улыбаться перестала,
Морозный ветер губы студит,
Одной надеждой меньше стало,
Одною песней больше будет.
И эту песню я невольно
Отдам за смех и поруганье,
Затем, что нестерпимо больно
Душе любовное молчанье.

Я не любви Твоей прошу.
Она теперь в надежном месте…
Поверь,что я Твоей невесте
Ревнивых писем не пишу.

Но мудрые прими советы:
Дай ей читать мои стихи,
Дай ей хранить мои портреты-
Ведь так любезны женихи!

А этим дурочкам нужней
Сознанье полное победы,
Чем дружбы светлые беседы
И память первых нежных дней…

Когда же счастия гроши
Ты проживешь с подругой милой,
И для пресыщенной души
Все сразу станет так постыло —

В мою торжественную ночь
Не приходи. Тебя не знаю.
И чем могла б Тебе помочь?
От счастья я не исцеляю.

Звенела музыка в саду
Таким невыразимым горем.
Свежо и остро пахли морем
На блюде устрицы во льду.

Он мне сказал: «Я верный друг!»
И моего коснулся платья…
Как не похожи на объятья
Прикосновенья этих рук.

Так гладят кошек или птиц,
Так на наездниц смотрят стройных…
Лишь смех в глазах его спокойных
Под легким золотом ресниц.

А скорбных скрипок голоса
Поют за стелющимся дымом:
«Благослови же небеса —
Ты первый раз одна с любимым».

Есть в близости людей заветная черта,
Ее не перейти влюбленности и страсти,—
Пусть в жуткой тишине сливаются уста,
И сердце рвется от любви на части.

И дружба здесь бессильна, и года
Высокого и огненного счастья,
Когда душа свободна и чужда
Медлительной истоме сладострастья.

Стремящиеся к ней безумны, а ее
Достигшие — поражены тоскою…
Теперь ты понял, отчего мое
Не бьется сердце под твоей рукою.

Я знаю, Ты моя награда
За годы боли и труда,
За то, что я земным отрадам
Не предавалась никогда,
За то, что я не говорила
Возлюбленному: «Ты любим».
За то, что всем я не простила,
Ты будешь ангелом моим…

Так беспомощно грудь холодела,
Но шаги мои были легки.
Я на правую руку надела
Перчатку с левой руки.

Показалось, что много ступеней,
А я знала — их только три!
Между кленов шепот осенний
Попросил: «Со мною умри!

Я обманут моей унылой
Переменчивой, злой судьбой».
Я ответила: «Милый, милый —
И я тоже. Умру с тобой!»

Это песня последней встречи.
Я взглянула на темный дом.
Только в спальне горели свечи
Равнодушно-желтым огнем.

Я пью за разоренный дом,
За злую жизнь мою,
За одиночество вдвоем,
И за тебя я пью,—
За ложь меня предавших губ,
За мертвый холод глаз,
За то, что мир жесток и груб,
За то, что Бог не спас.

27 июня 1934, Шереметьевский Дом

Все, как раньше. В окна столовой
Бьется мелкий метельный снег.
И сама я не стала новой,
А ко мне приходил человек.

Я спросила: «Чего ты хочешь?»
Он сказал: «Быть с тобой в аду».
Я смеялась: «Ах, напророчишь
Нам обоим, пожалуй, беду».

Но, поднявши руку сухую,
Он слегка потрогал цветы:
«Расскажи, как тебя целуют,
Расскажи, как целуешь ты».

И глаза, глядящие тускло,
Не сводил с моего кольца.
Ни один не двинулся мускул
Просветленно-злого лица.

О, я знаю: его отрада —
Напряженно и страстно знать,
Что ему ничего не надо,
Что мне не в чем ему отказать.

Любовь покоряет обманно,
Напевом простым, неискусным.
Еще так недавно-странно
Ты не был седым и грустным.

И когда она улыбалась
В садах твоих, в доме, в поле,
Повсюду тебе казалось,
Что вольный ты и на воле.

Был светел ты, взятый ею
И пивший ее отравы.
Ведь звезды были крупнее,
Ведь пахли иначе травы,
Осенние травы.

Ты всегда таинственный и новый,
Я тебе послушней с каждым днем.
Но любовь твоя, о друг суровый,
Испытание железом и огнем.

Запрещаешь петь и улыбаться,
А молиться запретил давно.
Только б мне с тобою не расстаться,
Остальное все равно!

Так, земле и небесам чужая,
Я живу и больше не пою,
Словно ты у ада и у рая
Отнял душу вольную мою.
Декабрь 1917

Все отнято: и сила, и любовь.
В немилый город брошенное тело
Не радо солнцу. Чувствую, что кровь
Во мне уже совсем похолодела.

Веселой Музы нрав не узнаю:
Она глядит и слова не проронит,
А голову в веночке темном клонит,
Изнеможенная, на грудь мою.

И только совесть с каждым днем страшней
Беснуется: великой хочет дани.
Закрыв лицо, я отвечала ей…
Но больше нет ни слез, ни оправданий.
1916. Севастополь

О тебе вспоминаю я редко
И твоей не пленяюсь судьбой,
Но с души не стирается метка
Незначительной встречи с тобой.

Красный дом твой нарочно миную,
Красный дом твой над мутной рекой,
Но я знаю, что горько волную
Твой пронизанный солнцем покой.

Пусть не ты над моими устами
Наклонялся, моля о любви,
Пусть не ты золотыми стихами
Обессмертил томленья мои,—

Я над будущим тайно колдую,
Если вечер совсем голубой,
И предчувствую встречу вторую,
Неизбежную встречу с тобой.

Самые темные дни в году
Светлыми стать должны.
Я для сравнения слов не найду —
Так твои губы нежны.

Только глаза подымать не смей,
Жизнь мою храня.
Первых фиалок они светлей,
А смертельные для меня.

Вот, поняла, что не надо слов,
Оснеженные ветки легки…
Сети уже разостлал птицелов
На берегу реки.
Декабрь 1913
Царское Село

Как белый камень в глубине колодца,
Лежит во мне одно воспоминанье,
Я не могу и не хочу бороться:
Оно — мученье и оно страданье.

Мне кажется, что тот, кто близко взглянет
В мои глаза его увидит сразу.
Печальней и задумчивее станет
Внимающего скорбному рассказу.

Читайте также:  Чем заменить клоназепам при бессоннице

Я ведаю, что боги превращали
Людей в предметы, не убив сознанья,
Чтоб вечно жили дивные печали.
Ты превращен в мое воспоминанье.

Столько просьб у любимой всегда!
У разлюбленной просьб не бывает…
Как я рада, что нынче вода
Под бесцветным ледком замирает.

И я стану — Христос, помоги! —
На покров этот, светлый и ломкий,
А ты письма мои береги,
Чтобы нас рассудили потомки.

Чтоб отчетливей и ясней
Ты был виден им, мудрый и смелый.
В биографии словной твоей
Разве можно оставить пробелы?

Слишком сладко земное питье,
Слишком плотны любовные сети…
Пусть когда-нибудь имя мое
Прочитают в учебнике дети,

И, печальную повесть узнав,
Пусть они улыбнуться лукаво.
Мне любви и покоя не дав,
Подари меня горькою славой.

Небо бело страшной белизною,
А земля как уголь и гранит.
Под иссохшей этою луною
Ничего уже не заблестит.

Женский голос, хриплый и задорный,
Не поет — кричит, кричит.
Надо мною близко тополь черный
Ни одним листком не шелестит.

Для того ль тебя я целовала,
Для того ли мучалась, любя,
Чтоб теперь спокойно и устало
С отвращеньем вспоминать тебя?
7 июня 1914
Слепнево

Ах, дверь не запирала я,
Не зажигала свеч,
Не знаешь, как, усталая,
Я не решалась лечь.

Смотреть, как гаснут полосы
В закатном мраке хвой,
Пьянея звуком голоса,
Похожего на твой.

И знать, что все потеряно,
Что жизнь — проклятый ад!
О, я была уверена,
Что ты придешь назад.
1911

Веет ветер лебединый,
Небо синее в крови.
Наступают годовщины
Первых дней твоей любви.

Ты мои разрушил чары,
Годы плыли, как вода.
Отчего же ты не старый,
А такой, как был тогда?

Даже звонче голос нежный,
Только времени крыло
Осенило славой снежной
Безмятежное чело.

Еще весна таинственная млела,
Блуждал прозрачный ветер по горам
И озеро глубокое синело —
Крестителя нерукотворный храм.

Ты был испуган нашей первой встречей,
А я уже молилась о второй, —
И вот сегодня снова жаркий вечер…
Как низко солнце стало над горой…

Ты не со мной, но это не разлука,
Мне каждый миг — торжественная весть.
Я знаю, что в тебе такая мука,
Что ты не можешь слова произнесть.
1917

Отрывок
И требовала, чтоб кусты
Участвовали в бреде,
Всех я любила, кто не ты
И кто ко мне не едет…
Я говорила облакам:
«Ну, ладно, ладно, по рукам».
А облака — ни слова,
И ливень льется снова.
И в августе зацвел жасмин,
И в сентябре — шиповник,
И ты приснился мне — один
Всех бед моих виновник.
Осень 1962. Комарово

Слаб голос мой, но воля не слабеет,
Мне даже легче стало без любви.
Высоко небо, горный ветер веет,
И непорочны помыслы мои.

Ушла к другим бессонница-сиделка,
Я не томлюсь над серою золой,
И башенных часов кривая стрелка
Смертельной мне не кажется стрелой.

Как прошлое над сердцем власть теряет!
Освобожденье близко. Все прощу,
Следя, как луч взбегает и сбегает
По влажному весеннему плющу.

Сказал, что у меня соперниц нет.
Я для него не женщина земная,
А солнца зимнего утешный свет
И песня дикая родного края.
Когда умру, не станет он грустить,
Не крикнет, обезумевши: «Воскресни!»
Но вдруг поймет, что невозможно жить
Без солнца телу и душе без песни.
…А что теперь?

Я сошла с ума, о мальчик странный,
В среду, в три часа!
Уколола палец безымянный
Мне звенящая оса.

Я ее нечаянно прижала,
И, казалось, умерла она,
Но конец отравленного жала
Был острей веретена.

О тебе ли я заплачу, странном,
Улыбнется ль мне твое лицо?
Посмотри! На пальце безымянном
Так красиво гладкое кольцо.

Настоящую нежность не спутаешь
Ни с чем, и она тиха.
Ты напрасно бережно кутаешь
Мне плечи и грудь в меха.

И напрасно слова покорные
Говоришь о первой любви,
Как я знаю эти упорные
Несытые взгляды твои!

То змейкой, свернувшись клубком,
У самого сердца колдует,
То целые дни голубком
На белом окошке воркует,

То в инее ярком блеснет,
Почудится в дреме левкоя…
Но верно и тайно ведет
От радости и от покоя.

Умеет так сладко рыдать
В молитве тоскующей скрипки,
И страшно ее угадать
В еще незнакомой улыбке.

Ты письмо мое, Милый, не комкай.
До конца его, друг, прочти.
Надоело мне быть незнакомкой,
Быть чужой на Твоем пути.

Не гляди так, не хмурься гневно.
Я любимая, я Твоя.
Не пастушка, не королевна
И уже не монашенка я —

В этом сером, будничном платье,
На стоптанных каблуках…
Но, как прежде жгуче объятье,
Тот же страх в огромных глазах.

Ты письмо мое, милый, не комкай,
Не плачь о заветной лжи,
Ты его в Твоей бедной котомке
На самое дно положи.

Ты к морю пришел, где увидел меня,
Где, нежность тая, полюбила и я.

Там тени обоих: твоя и моя,
Тоскуют теперь, грусть любви затая.

И волны на берег плывут, как тогда,
Им нас не забыть, не забыть никогда.

И лодка плывет, презирая века,
Туда, где в залив попадает река.

И этому нет и не будет конца,
Как бегу извечному солнца-гонца.
1906

А! это снова ты. Не отроком влюбленным,
Но мужем дерзостным, суровым, непреклонным
Ты в этот дом вошел и на меня глядишь.
Страшна моей душе предгрозовая тишь.
Ты спрашиваешь, что я сделала с тобою,
Врученным мне навек любовью и судьбою.
Я предала тебя. И это повторять —
О, если бы ты мог когда-нибудь устать!
Так мертвый говорит, убийцы сон тревожа,
Так ангел смерти ждет у рокового ложа.
Прости меня теперь. Учил прощать Господь.
В недуге горестном моя томится плоть,
А вольный дух уже почиет безмятежно.
Я помню только сад, сквозной, осенний, нежный,
И крики журавлей, и черные поля…
О, как была с тобой мне сладостна земля!
1916

Я гибель накликала милым,
И гибли один за другим.
О, горе мне! Эти могилы
Предсказаны словом моим.
Как вороны кружатся, чуя
Горячую, свежую кровь,
Так дикие песни, ликуя,
Моя насылала любовь.
С тобою мне сладко и знойно,
Ты близок, как сердце в груди.
Дай руку мне, слушай спокойно.
Тебя заклинаю: уйди.
И пусть не узнаю я, где ты,
О Муза, его не зови,
Да будет живым, не воспетым
Моей не узнавший любви.
1921

Высокие своды костела
Синей, чем небесная твердь…
Прости меня, мальчик веселый,
Что я принесла тебе смерть —

За розы с площадки круглой,
За глупые письма твои,
За то, что, дерзкий и смуглый,
Мутно бледнел от любви.

Я думала: ты нарочно —
Как взрослые хочешь быть.
Я думала: темно-порочных
Нельзя, как невест, любить.

Но все оказалось напрасно.
Когда пришли холода,
Следил ты уже бесстрастно
За мной везде и всегда,

Как будто копил приметы
Моей нелюбви. Прости!
Зачем ты принял обеты
Страдальческого пути?

И смерть к тебе руки простерла…
Скажи, что было потом?
Я не знала, как хрупко горло
Под синим воротником.

Прости меня, мальчик веселый,
Совенок замученный мой!
Сегодня мне из костела
Так трудно уйти домой.

Что ты бродишь, неприкаянный,
Что глядишь ты не дыша?
Верно, понял: крепко спаяна
На двоих одна душа.

Будешь, будешь мной утешенным,
Как не снилось никому.
А обидишь словом бешеным —
Станет больно самому.
Декабрь 1921

Приходи на меня посмотреть.
Приходи. Я живая. Мне больно.
Этих рук никому не согреть,
Эти губы сказали: «Довольно!»

Каждый вечер подносят к окну
Мое кресло. Я вижу дороги.
О, тебя ли, тебя ль упрекну
За последнюю горечь тревоги!

Не боюсь на земле ничего,
В задыханьях тяжелых бледнея.
Только ночи страшны оттого,
Что глаза твои вижу во сне я.

А ты теперь тяжелый и унылый,
Отрекшийся от славы и мечты,
Но для меня непоправимо милый,
И чем темней, тем трогательней ты.

Ты пьешь вино, твои нечисты ночи,
Что наяву, не знаешь, что во сне,
Но зелены мучительные очи,-
Покоя, видно, не нашел в вине.

И сердце только скорой смерти просит,
Кляня медлительность судьбы.
Всё чаще ветер западный приносит
Твои упреки и твои мольбы.

Но разве я к тебе вернуться смею?
Под бледным небом родины моей
Я только петь и вспоминать умею,
А ты меня и вспоминать не смей.

Так дни идут, печали умножая.
Как за тебя мне Господа молить?
Ты угадал: моя любовь такая,
Что даже ты не смог ее убить.

О, жизнь без завтрашнего дня!
Ловлю измену в каждом слове,
И убывающей любови
Звезда восходит для меня.

Так незаметно отлетать,
Почти не узнавать при встрече,
Но снова ночь. И снова плечи
В истоме влажной целовать.

Тебе я милой не была,
Ты мне постыл. А пытка длилась,
И как преступница томилась
Любовь, исполненная зла.

То словно брат. Молчишь, сердит.
Но если встретимся глазами —
Тебе клянусь я небесами,
В огне расплавится гранит.

Не будем пить из одного стакана
Ни воду мы, ни сладкое вино,
Не поцелуемся мы утром рано,
А ввечеру не поглядим в окно.
Ты дышишь солнцем, я дышу луною,
Но живы мы любовию одною.

Со мной всегда мой верный, нежный друг,
С тобой твоя веселая подруга.
Но мне понятен серых глаз испуг,
И ты виновник моего недуга.
Коротких мы не учащаем встреч.
Так наш покой нам суждено беречь.

Лишь голос твой поет в моих стихах,
В твоих стихах мое дыханье веет.
О, есть костер, которого не смеет
Коснуться ни забвение, ни страх.
И если б знал ты, как сейчас мне любы
Твои сухие, розовые губы!

источник

От душной копоти земли
Погасла точка огневая,
И плавно тени потекли,
Контуры странные сливая.

И знал, что спать я не могу:
Пока уста мои молились,
Те, неотвязные, в мозгу
Опять слова зашевелились.

И я лежал, а тени шли,
Наверно зная и скрывая,
Как гриб выходит из земли
И ходит стрелка часовая.

Мучит бессонница хлеще похмельяМучит бессонница хлеще похмелья, не помогает настойка-трава… Это, наверно, болезнь в самом деле, и медсестрица, наверно, права. Так ведь нельзя, надо спать — мудренее утро любой полуночной беды! Завтра проснемся.

Счастье — это кругСчастье — это круг. И человек Медленно, как часовая стрелка, Движется к концу, то есть к началу, Движется по кругу, то есть в детство, В розовую лысину младенца, В резвую.

ПолонскомуСпасибо! Лирой вдохновенной Ты мне опять напомнил дни, Когда, не зная мысли пленной, Ты вынес, отрок дерзновенный, Свои алмазные огни. А я, по-прежнему смиренный, Забытый, кинутый в тени, Стою коленопреклоненный.

Пустые словаНу как это можно, не понимаю! Просто кругом идет голова: Все время пустые, пустые слова Тебя, точно облаком, окружают. Цветистые, пестрые, равнодушные. Они кувыркаются в тишине. И ты их, словно.

БессонницаОт обид не пишется, От забот не спится. Где-то лист колышется — Пролетела птица. Из раскрытых окон Полночь льется в комнату. С неба белый кокон Тянет нити к омуту. Искупаюсь.

Часовая стрелка«Кто равен мне? Солдат, любовник, сочинитель, И сторож, и министр, и алтарей служитель, И доктор, и больной, и самый государь — Все чувствуют, что я важней, чем календарь! Я каждому.

БессонницаВ часы отрадной тишины Не знают сна печальны очи; И призрак милой старины Теснится в грудь со мраком ночи; И живы в памяти моей Веселье, слезы юных дней, Вся прелесть.

БессонницаМебель трескается по ночам. Где-то каплет из водопровода. От вседневного груза плечам В эту пору дается свобода, В эту пору даются вещам Бессловесные душы людские, И слепые, немые, глухие Разбредаются.

БессонницаЧто мечты мои волнует На привычном ложе сна? На лицо и грудь мне дует Свежим воздухом весна, Тихо очи мне целует Полуночная луна. Ты ль, приют восторгам нежным, Радость юности.

Бессонница, Гомер, тугие парусаБессонница. Гомер. Тугие паруса. Я список кораблей прочел до середины: Сей длинный выводок, сей поезд журавлиный, Что над Элладою когда-то поднялся. Как журавлиный клин в чужие рубежи,- На головах царей.

Тоска маятникаНеразгаданным надрывам Подоспел сегодня срок; В стекла дождик бьет порывом, Ветер пробует крючок. Точно вымерло все в доме… Желт и черен мой огонь, Где-то тяжко по соломе Переступит, звякнув, конь.

Смерть жирафаНа решетке висела табличка: где пойман, что ест, и кличка. Но он ничего не ел. Лежал и печально глядел красивым цыганским глазом на сено, сухие веники (вспоминалась, наверно, туманно —.

Я, наверно, потомок охотников и скальдовЯ, наверно, потомок охотников и скальдов, Тех, что длинными ножами приканчивали лося, Делали из жил его струны для лютни И похищали заслушавшихся женщин У лесных родников — Потому что Не.

Бойся, дочка, стрел Амура«Бойся, дочка, стрел Амура. Эти стрелы жал больней. Он увидит,- ходит дура, Метит прямо в сердце ей. Умных девушек не тронет, Далеко их обойдет, Только глупых в сети гонит И.

Замыкание времени…А завтра я приду опять Пустые поезда встречать. Дождь. Отсыреет мой табак. Опять вагонов мокрый лак, Асфальт платформ и ртутный свет, И поезд, и тебя в нем нет. Платформа ждет.

источник

Ахматова Анна Андреевна (настоящая фамилия — Горенко) родилась в семье морского инженера, капитана 2-го ранга в отставке на ст. Большой Фонтан под Одессой. Через год после рождения дочери семья переехала в Царское Село. Здесь Ахматова стала ученицей Мариинской гимназии, но каждое лето проводила под Севастополем. «Мои первые впечатления — царскосельские, — писала она в позднейшей автобиографической заметке, — зеленое, сырое великолепие парков, выгон, куда меня водила няня, ипподром, где скакали маленькие пестрые лошадки, старый вокзал и нечто другое, что вошло впоследствии в «Царскосельскую оду»». В 1905 г. после развода родителей Ахматова с матерью переехала в Евпаторию. В 1906 — 1907 гг. она училась в выпускном классе Киево-Фундуклеевской гимназии, в 1908 — 1910 гг. — на юридическом отделении Киевских высших женских курсов.

25 апреля 1910 г. «за Днепром в деревенской церкви» она обвенчалась с Н. С. Гумилевым, с которым познакомилась в 1903 г. В 1907 г. он опубликовал ее стихотворение «На руке его много блестящих колец. » в издававшемся им в Париже журнале «Сириус». На стилистику ранних поэтических опытов Ахматовой оказало заметное влияние знакомство с прозой К. Гамсуна, с поэзией В. Я. Брюсова и А. А. Блока.

Свой медовый месяц Ахматова провела в Париже, затем переехала в Петербург и с 1910 по 1916 г. жила в основном в Царском Селе. Училась на Высших историко- литературных курсах Н. П. Раева. 14 июня 1910 г. состоялся дебют Ахматовой на «башне» Вяч. Иванова. По свидетельству современников, «Вячеслав очень сурово прослушал ее стихи, одобрил только одно, об остальных промолчал, одно раскритиковал». Заключение «мэтра» было равнодушно-ироничным: «Какой густой романтизм. » В 1911 г., избрав литературным псевдонимом фамилию своей прабабки по материнской линии, она начала печататься в петербургских журналах, в том числе и в «Аполлоне». С момента основания «Цеха поэтов» стала его секретарем и деятельным участником. В 1912 г. вышел первый сборник Ахматовой «Вечер» с предисловием М. А. Кузмина. «Милый, радостный и горестный мир» открывается взору молодого поэта, но сгущенность психологических переживаний столь сильна, что вызывает чувство приближающейся трагедии. В фрагментарных зарисовках усиленно оттеняются мелочи, «конкретные осколки нашей жизни», рождающие ощущение острой эмоциональности. Эти стороны поэтического мировосприятия Ахматовой были соотнесены критиками с тенденциями, характерными для новой поэтической школы. В ее стихах увидели не только отвечающее духу времени преломление идеи Вечной женственности, уже не связанной с символическими контекстами, но и ту предельную «истонченность». психологического рисунка, которая стала возможна на излете символизма. Сквозь «милые мелочи», сквозь эстетическое любование радостями и печалями пробивалась творческая тоска по несовершенному — черта, которую С. М. Городецкий определил как «акмеистический пессимизм», тем самым еще раз подчеркнув принадлежность Ахматовой к определенной школе.

Печаль, которой дышали стихи «Вечера», казалась печалью «мудрого и уже утомленного сердца» и была пронизана «смертельным ядом иронии», по словам Г. И. Чулкова, что давало основание возводить поэтическую родословную Ахматовой к И. Ф. Анненскому, которого Гумилев назвал «знаменем» для «искателей новых путей», имея в виду поэтов-акмеистов. Впоследствии Ахматова рассказывала, каким откровением было для нее знаком ство со стихами поэта, открывшего ей «новую гармонию». Линию своей поэтической преемственности Ахматова подтвердит стихотворением «Учитель» (1945) и собственным признанием: «Я веду свое начало от стихов Анненского. Его творчество, на мой взгляд, отмечено трагизмом, искренностью и художественной целостностью».

«Четки» (1914), следующая книга Ахматовой, продолжала лирический «сюжет» «Вечера». Вокруг стихов обоих сборников, объединенных узнаваемым образом героини, создавался автобиографический ореол, что позволяло видеть в них то «лирический дневник», то «романлирику». По сравнению с первым сборником в «Четках» усиливается подробность разработки образов, углубляется способность не только страдать и сострадать душам «неживых вещей», но и принять на себя «тревогу мира». Новый сборник показывал, что развитие Ахматовой как поэта идет не по линии расширения тематики, сила ее — в глубинном психологизме, в постижении нюансов психологических мотивировок, в чуткости к движениям души. Это качество ее поэзии с годами усиливалось. Будущий путь Ахматовой верно предугадал ее близкий друг Н. В. Недоброво. «Ее призвание — в рассечении пластов», — подчеркнул он в статье 1915 г., которую Ахматова считала лучшей из написанного о ее творчестве.

После «Четок» к Ахматовой приходит слава. Ее лирика оказалась близка не только «влюбленным гимназисткам», как иронично замечала Ахматова. Среди ее восторженных поклонников были поэты, только входившие в литературу, — М. И. Цветаева, Б. Л. Пастернак. Более сдержано, Но все же одобрительно отнеслись к Ахматовой А. А. Блок и В. Я. Брюсов. В эти годы Ахматова становится излюбленной моделью для многих художников и адресатом многочисленных стихотворных посвящений. Ее образ постепенно превращается в неотъемлемый символ петербургской поэзии эпохи акмеизма.

В годы первой мировой войны Ахматова не присоединила свой голос к голосам поэтов, разделявших официальный патриотический пафос, однако она с болью отозвалась на трагедии военного времени («Июль 1914», «Молитва» и др.). Сборник «Белая стая», вышедший в сентябре 1917 г., не имел столь шумного успеха, как предыдущие книги. Но новые интонации скорбной торжественности, молитвенностн, сверхличное начало разрушали привычный стереотип ахматовской поэзии, сложившийся у читателя ее ранних стихов. Эти изменения уловил О. Э. Мандельштам, заметив: «Голос отречения крепнет все более и более в стихах Ахматовой, и в настоящее время ее поэзия близится к тому, чтобы стать одним из символов величия России».

После Октябрьской революции Ахматова не покинула Родину, оставшись в «своем краю глухом и грешном». В стихотворениях этих лет (сборники «Подорожник» и «Anno Domini MCMXXI», оба — 1921 года) скорбь о судьбе родной страны сливается с темой отрешенности от суетности мира, мотивы «великой земной любви» окрашиваются настроениями мистического ожидания «жениха», а понимание творчества как божественной благодати одухотворяет размышления о поэтическом слове и призвании поэта и переводит их в «вечный» план. В 1922 г. М. С. Шагинян писала, отмечая глубинное свойство дарования поэта: «Ахматова с годами все больше умеет быть потрясающе-народной, без всяких quasi, без фальши, с суровой простотой и с бесценной скупостью речи».

С 1924 г. Ахматову перестают печатать. В 1926 г. должно было выйти двухтомное собрание ее стихотворений, однако издание не состоялось, несмотря на продолжительные и настойчивые хлопоты. Только в 1940 г. увидел свет небольшой сборник «Из шести книг», а два следующих — в 1960-е годы («Стихотворения», 1961; «Бег времени», 1965).

Начиная с середины 1920-х годов Ахматова много занимается архитектурой старого Петербурга, изучением жизни и творчества А. С. Пушкина, что отвечало ее художественным устремлениям к классической ясности и гармоничности поэтического стиля, а также было связано с осмыслением проблемы «поэт и власть». В Ахматовой, несмотря на жестокость времени, неистребимо жил дух высокой классики, определяя и ее творческую манеру, и стиль жизненного поведения.

В трагические 1930 — 1940-е годы Ахматова разделила судьбу многих своих соотечественников, пережив арест сына, мужа, гибель друзей, свое отлучение от литературы партийным постановлением 1946 г. Самим временем ей было дано нравственное право сказать вместе со «стомилльонным народом»: «Мы ни единого удара не отклонили от себя». Произведения Ахматовой этого периода — поэма «Реквием» (1935? в СССР опубликована в 1987 г.), стихи, написанные во время Великой Отечественной войны, свидетельствовали о способности поэта не отделять переживание личной трагедии от понимания катастрофичности самой истории. Б. М. Эйхенбаум важнейшей стороной поэтического мировосприятия Ахматовой считал «ощущение своей личной жизни как жизни национальной, народной, в которой все значительно и общезначимо». «Отсюда, — замечал критик, — выход в историю, в жизнь народа, отсюда — особого рода мужество, связанное с ощущением избранничества, миссии, великого, важного дела. » Жестокий, дисгармонический мир врывается в поэзию Ахматовой и диктует новые темы и новую поэтику: память истории и память культуры, судьба поколения, рассмотренная в исторической ретроспективе. Скрещиваются разновременные повествовательные планы, «чужое слово» уходит в глубины подтекста, история преломляется сквозь «вечные» образы мировой культуры, библейские и евангельские мотивы. Многозначительная недосказанность становится одним из художественных принципов позднего творчества Ахматовой. На нем строилась поэтика итогового произведения — «Поэмы без героя» (1940 — 65), которой Ахматова прощалась с Петербургом 1910-х годов и с той эпохой, которая сделала ее Поэтом.

Читайте также:  Ты моя бессонница я твой сон

Творчество Ахматовой как крупнейшее явление культуры XX в. получило мировое признание. В 1964 г. она стала лауреатом международной премии «Этна-Таормина», в 1965 г. — обладателем почетной степени доктора литературы Оксфордского университета.

5 марта 1966 г. Ахматова умерла в поселке Домодедово, 10 марта после отпевания в Никольском Морском соборе прах ее был погребен на кладбище в поселке Комарове под Ленинградом.

Уже после ее смерти, в 1987, во время Перестройки, был опубликован трагический и религиозный цикл «Реквием», написанный в 1935 — 1943 (дополнен 1957 — 1961).

***
Бухты изрезали низкий берег,
Все паруса убежали в море,
А я сушила соленую косу
За версту от земли на плоском камне.
Ко мне приплывала зеленая рыба,
Ко мне прилетала белая чайка,
А я была дерзкой, злой и веселой
И вовсе не знала, что это — счастье.
В песок зарывала желтое платье,
Чтоб ветер не сдул, не унес бродяга,
И уплывала далеко в море,
На темных, теплых волнах лежала.
Когда возвращалась, маяк с востока
Уже сиял переменным светом,
И мне монах у ворот Херсонеса
Говорил: «Что ты бродишь ночью?»

Знали соседи — я чую воду,
И, если рыли новый колодец,
Звали меня, чтоб нашла я место
И люди напрасно не трудились.
Я собирала французские пули,
Как собирают грибы и чернику,
И проносила домой в подоле
Осколки ржавые бомб тяжелых.
И говорила сестре сердито:
«Когда я стану царицей,
Выстрою шесть броненосцев
И шесть канонерских лодок,
Чтобы бухты мои охраняли
До самого Фиолента».
А вечером перед кроватью
Молилась темной иконке,
Чтоб град не побил черешен,
Чтоб крупная рыба ловилась
И чтобы хитрый бродяга
Не заметил желтого платья.

Я с рыбаками дружбу водила.
Под опрокинутой лодкой часто
Во время ливня с ними сидела,
Про море слушала, запоминала,
Каждому слову тайно веря.
И очень ко мне рыбаки привыкли.
Если меня на пристани нету,
Старший за мною слал девчонку,
И та кричала: «Наши вернулись»
Нынче мы камбалу жарить будем».

Сероглаз был высокий мальчик,
На полгода меня моложе,
Он принес мне белые розы,
Мускатные белые розы,
И спросил меня кротко: «Можно
С тобой посидеть на камнях?»
Я смеялась: «На что мне розы?
Только колются больно!» — «Что же, —
Он ответил, — тогда мне делать,
Если так я в тебя влюбился».
И мне стало обидно: «Глупый! —
Я спросила. — Что ты — царевич?»
Это был сероглазый мальчик,
На полгода меня моложе.
«Я хочу на тебе жениться, —
Он сказал, — скоро стану взрослым
И поеду с тобой на север. »
Заплакал высокий мальчик,
Оттого что я не хотела
Ни роз, ни ехать на север.

Плохо я его утешала:
«Подумай, я буду царицей,
На что мне такого мужа?»
«Ну, тогда я стану монахом, —
Он сказал, — у вас в Херсонесе».
«Нет, не надо лучше: монахи
Только делают, что умирают.
Как приедешь — одного хоронят,
А другие, знаешь, не плачут».
Ушел не простившись мальчик,
Унес мускатные розы,
И я его отпустила,
Не сказала: «Побудь со мною».
А тайная боль разлуки
Застонала белой чайкой
Над серой полынной степью,
Над пустынной, мертвой Корсунью.

II
Бухты изрезали низкий берег,
Дымное солнце упало в море,
Вышла цыганка из пещеры,
Пальцем меня к себе поманила:
«Что ты, красавица, ходишь боса?
Скоро веселой, богатой станешь.
Знатного гостя жди до Пасхи,
Знатному гостю кланяться будешь;
Ни красотой твоей, ни любовью, —
Песней одною гостя приманишь».
Я отдала цыганке цепочку
И золотой крестильный крестик.
Думала радостно: «Вот он, милый,
Первую весть о себе мне подал».

Но от тревоги я разлюбила
Все мои бухты и пещеры;
Я в камыше гадюк не пугала,
Крабов на ужин не приносила,
А уходила по южной балке
За виноградники в каменоломню, —
Туда не короткой была дорога.
И часто случалось, что хозяйка
Хутора нового мне кивала,
Кликала издали: «Что не заходишь?
Все говорят — ты приносишь счастье».
Я отвечала: «Приносят счастье
Только подковы на новый месяц,
Если он справа в глаза посмотрит».
В комнаты я входить не любила.

Дули с востока сухие ветры,
Падали с неба крупные звезды,
В нижней церкви служили молебны
О моряках, уходящих в море,
И заплывали в бухту медузы,
Словно звезды, упавшие за ночь,
Глубоко под водой голубели.
Как журавли курлыкают в небе,
Как беспокойно трещат цикады,
Как о печали поет солдатка,
Все я запоминал чутким слухом,
Да только песни такой не знала,
Чтобы царевич со мной остался.
Девушка стала мне часто сниться
В узких браслетах, в коротком платье,
С дудочкой белой в руках прохладных.
Сядет, спокойная, долго смотрит,
И о печали моей не спросит,
И о печали своей не скажет,
Только плечо мое нежно гладит.
Как же царевич меня узнает,
Разве он помнит мои приметы?
Кто ему дом наш старый укажет?
Дом наш совсем вдали от дороги.

Осень сменилась зимой дождливой,
В комнате белой от окон дуло,
И плющ мотался по стенке сада.
Приходили на двор чужие собаки,
Под окошком моим до рассвета выли.
Трудное время для сердца было.
Так я шептала, на двери глядя:
«Боже, мы мудро царствовать будем,
Строить над морем большие церкви
И маяки высокие строить.
Будем беречь мы воду и землю,
Мы никого обижать не станем».

III
Вдруг подобрело темное море,
Ласточки в гнезда свои вернулись,
И сделалась красной земля от маков,
И весело стало опять на взморье.
За ночь одну наступило лето, —
Так мы весны и не видали.
И я совсем перестала бояться,
Что новая доля минет.
А вечером в Вербную субботу,
Из церкви придя, я сестре сказала:
«На тебе свечку мою и четки,
Библию нашу дома оставлю.
Через неделю настанет Пасха,
И мне давно пора собираться, —
Верно, царевич уже в дороге,
Морем за мной он сюда приедет».
Молча сестра на слова дивилась,
Только вздохнула, помнила, верно,
Речи цыганкины у пещеры.
«Он привезет тебе ожерелье
И с голубыми камнями кольца?»
«Нет, — я сказала, — мы не знаем,
Какой он подарок мне готовит».

Были мы с сестрой однолетки
И так друг на друга похожи,
Что маленьких нас различала
Только по родинкам наша мама.
С детства сестра ходить не умела,
Как восковая кукла лежала;
Ни на кого она не сердилась
И вышивала плащаницу,
Бредила даже во сне работой;
Слышала я, как она шептала:
«Плащ Богородицы будет синим.
Боже, апостолу Иоанну
Жемчужин для слез достать мне негде. «

Дворик зарос лебедой и мятой,
Ослик щипал траву у калитки,
И на соломенном длинном кресле
Лена лежала, раскинув руки,
Все о работе своей скучала, —
В праздник такой грешно трудиться.
И приносил к нам соленый ветер
Из Херсонеса звон пасхальный.
Каждый удар отдавался в сердце,
С кровью по жилам растекался.
«Леночка, — я сестре сказала, —
Я ухожу сейчас на берег.
Если царевич за мной приедет,
Ты объясни ему дорогу.
Пусть он меня в степи нагонит.
Хочется на море мне сегодня».
«Где же ты песенку услыхала,
Ту, что царевича приманит? —
Глаза приоткрыв, сестра спросила. —
В городе ты совсем не бываешь,
А здесь не поют такие песни».
К самому уху ее склонившись,
Я прошептала: «Знаешь, Лена,
Ведь я сама придумала песню,
Лучше которой нет на свете».
И не поверила мне и долго,
Долго с упреком она молчала.

IV
Солнце лежало на дне колодца,
Грелись на камнях сколопендры,
И убегало перекати-поле,
Словно паяц горбатый кривляясь,
А высоко взлетевшее небо,
Как Богородицын плащ, синело, —
Прежде оно таким не бывало.
Легкие яхты с полдня гонялись,
Белых бездельниц столпилось много
У Константиновской батареи, —
Видно, им ветер нынче удобный.
Тихо пошла я вдоль бухты к мысу,
К черным, разломанным, острым скалам,
Пеной покрытым в часы прибоя,
И повторяла новую песню.
Знала я: с кем бы царевич ни был,
Слышит он голос мой, смутившись, —
И оттого мне каждое слово,
Как божий подарок, было мило.
Первая яхта не шла — летела,
И догоняла ее вторая,
А остальные едва виднелись.

Как я легла у воды — не помню,
Как задремала тогда — не знаю,
Только очнулась и вижу: парус
Близко полощется. Передо мною,
По пояс стоя в воде прозрачной,
Шарит руками старик огромный
В щелях глубоких скал прибрежных,
Голосом хриплым зовет на помощь.
Громко я стала читать молитву,
Как меня маленькую учили,
чтобы мне страшное не приснилось,
чтоб в нашем доме бед не бывало.
Только я молвила: «Ты Хранитель!» —
Вижу — в руках старика белеет
Что-то, и сердце мое застыло.
Вынес моряк того, кто правил
Самой веселой, крылатой яхтой,
И положил на черные камни.

Долго я верить себе не смела,
Пальцы кусала, чтобы очнуться:
Смуглый и ласковый мой царевич
Тихо лежал и глядел на небо.
Эти глаза, зеленее моря
И кипарисов наших темнее, —
Видела я, как они погасли.
Лучше бы мне родиться слепою.
Он застонал и невнятно крикнул:
«Ласточка, ласточка, как мне больно!»
Верно, я птицей ему показалась.

В сумерки я домой вернулась.
В комнате темной было тихо,
И над лампадой стоял высокий,
Узкий малиновый огонечек.
«Не приходил за тобой царевич, —
Лена сказала, шаги услышав, —
Я прождала его до вечерни
И посылала детей на пристань».
«Он никогда не придет за мною,
Он никогда не вернется, Лена.
Умер сегодня мой царевич».
Долго и часто сестра крестилась;
Вся повернувшись к стене, молчала.
Я догадалась, что Лена плачет.
Слышала я — над царевичем пели:
«Христос воскресе из мертвых», —
И несказанным светом сияла
Круглая церковь.

В страшные годы ежовщины я провела семнадцать месяцев в тюремных очередях в Ленинграде. Как-то раз кто-то «опознал» меня. Тогда стоящая за мной женщина с голубыми губами, которая, конечно, никогда в жизни не слыхала моего имени, очнулась от свойственного нам всем оцепенения и спросила меня на ухо (там все говорили шепотом):
— А это вы можете описать?
И я сказала:
— Могу.
Тогда что-то вроде улыбки скользнуло по тому, что некогда было ее лицом.

Перед этим горем гнутся горы,
Не течет великая река,
Но крепки тюремные затворы,
А за ними «каторжные норы»
И смертельная тоска.
Для кого-то веет ветер свежий,
Для кого-то нежится закат —
Мы не знаем, мы повсюду те же,
Слышим лишь ключей постылый скрежет
Да шаги тяжелые солдат.
Подымались как к обедне ранней.
По столице одичалой шли,
Там встречались, мертвых бездыханней,
Солнце ниже и Нева туманней,
А надежда все поет вдали.
Приговор… И сразу слезы хлынут,
Ото всех уже отделена,
Словно с болью жизнь из сердца вынут,
Словно грубо навзничь опрокинут,
Но идет. Шатается. Одна.
Где теперь невольные подруги
Двух моих осатанелых лет?
Что им чудится в сибирской вьюге,
Что мерещится им в лунном круге?
Им я шлю прощальный мой привет.

Это было, когда улыбался
Только мертвый, спокойствию рад.
И ненужным привеском болтался
Возле тюрем своих Ленинград.
И когда, обезумев от муки,
Шли уже осужденных полки,
И короткую песню разлуки
Паровозные пели гудки.
Звезды смерти стояли над нами,
И безвинная корчилась Русь
Под кровавыми сапогами
И под шинами черных марусь.

I
Уводили тебя на рассвете,
За тобой, как на выносе, шла,
В темной горнице плакали дети,
У божницы свеча оплыла.
На губах твоих холод иконки.
Смертный пот на челе. не забыть!
Буду я, как стрелецкие женки,
Под кремлевскими башнями выть.
1935

II
Тихо льется тихий Дон,
Желтый месяц входит в дом.
Входит в шапке набекрень —
Видит желтый месяц тень.

Эта женщина больна,
Эта женщина одна,
Муж в могиле, сын в тюрьме,
Помолитесь обо мне.

III
Нет, это не я, это кто-то другой страдает.
Я бы так не могла, а то, что случилось,
Пусть черные сукна покроют,
И пусть унесут фонари.
Ночь.

IV
Показать бы тебе, насмешнице
И любимице всех друзей,
Царскосельской веселой грешнице,
Что случилось с жизнью твоей.
Как трехсотая, с передачею,
Под Крестами будешь стоять
И своей слезою горячею
Новогодний лед прожигать.
Там тюремный тополь качается,
И ни звука. А сколько там
Неповинных жизней кончается.

V
Семнадцать месяцев кричу,
Зову тебя домой.
Кидалась в ноги палачу —
Ты сын и ужас мой.
Все перепуталось навек,
И мне не разобрать
Теперь, кто зверь, кто человек,
И долго ль казни ждать.
И только пышные цветы,
И звон кадильный, и следы
Куда-то в никуда.
И прямо мне в глаза глядит
И скорой гибелью грозит
Огромная звезда.

1939

Вновь Исакий в облаченье
Из литого серебра.
Стынет в грозном нетерпенье
Конь Великого Петра.
Ветер душный и суровый
С черных труб сметает гарь…
Ах! своей столицей новой
Недоволен государь.
Сердце бьется ровно, мерно.
Что мне долгие года!
Ведь под аркой на Галерной
Наши тени навсегда.
Сквозь опущенные веки
Вижу, вижу, ты со мной,
И в руке твоей навеки
Нераскрытый веер мой.
Оттого, что стали рядом
Мы в блаженный миг чудес,
В миг, когда над Летним садом
Месяц розовый воскрес, —
Мне не надо ожиданий
У постылого окна
И томительных свиданий.
Вся любовь утолена.
Ты свободен, я свободна,
Завтра лучше, чем вчера, —
Над Невою темноводной,
Под улыбкою холодной
Императора Петра.

Проплывают льдины, звеня,
Небеса безнадежно бледны.
Ах, за что ты караешь меня,
Я не знаю моей вины.

Если надо — меня убей,
Но не будь со мною суров.
От меня не хочешь детей
И не любишь моих стихов.

Все по-твоему будет: пусть!
Обету верна своему,
Отдала тебе жизнь, но грусть
Я в могилу с собой возьму.

Не лирою влюбленного
Иду пленять народ —
Трещотка прокаженного
В моей руке поет.
Успеете наахаться
И воя, и кляня,
Я научу шарахаться,
Вас, смелых, от меня.
Я не искала прибыли
И славы не ждала.
Я под крылом у гибели
Все тридцать лет жила.

Вот это я тебе, взамен могильных роз,
Взамен кадильного куренья;
Ты так сурово жил и до конца донёс
Великолепное презренье.
Ты пил вино, ты как никто шутил
И в душных стенах задыхался,
И гостью страшную ты сам к себе впустил
И с ней наедине остался.
И нет тебя, и всё вокруг молчит
О скорбной и высокой жизни,
Лишь голос мой, как флейта, прозвучит
И на твоей безмолвной тризне.
О, кто поверить смел, что полоумной мне,
Мне, плакальщице дней погибших,
Мне, тлеющей на медленном огне,
Всех потерявшей, все забывшей, —
Придётся поминать того, кто, полный сил,
И светлых замыслов, и воли,
Как будто бы вчера со мною говорил,
Скрывая дрожь смертельной боли.
1940

Я к розам хочу, в тот единственный сад,
Где лучшая в мире стоит из оград,

Где статуи помнят меня молодой,
А я их под невскою помню водой.

В душистой тиши между царственных лип
Мне мачт корабельных мерещится скрип.

И лебедь, как прежде, плывёт сквозь века,
Любуясь красой своего двойника.

И замертво спят сотни тысяч шагов
Врагов и друзей, друзей и врагов.

А шествию теней не видно конца
От вазы гранитной до двери дворца.

Там шепчутся белые ночи мои
О чьей-то высокой и тайной любви.

И все перламутром и яшмой горит,
Но света источник таинственно скрыт.
1959

Все отнято: и сила, и любовь.
В немилый город брошенное тело
Не радо солнцу. Чувствую, что кровь
Во мне уже совсем похолодела.

Веселой Музы нрав не узнаю:
Она глядит и слова не проронит,
А голову в веночке темном клонит,
Изнеможенная, на грудь мою.

И только совесть с каждым днем страшней
Беснуется: великой хочет дани.
Закрыв лицо, я отвечала ей.
Но больше нет ни слез, ни оправданий.

В тени елизаветинских боскетов
Гуляют пушкинских красавиц внучки
Все в скромных канотье, в тугих корсетах,
И держат зонтик сморщенные ручки.
Мопс на цепочке, в сумочке драже
И компаньонка с Жип или Бурже.

Иланг-илангом[1] весь пропах вокзал
Не тот последний, что сгорит когда-то,
А самый первый, главный — Белый Зал
В нем танцевальный — убран был богато,
Но в зале том никто не танцевал.

С вокзала к парку легкие кареты,
Как с похорон торжественных, спешат.
В них дамы – в сарафанчики одеты,
А с aнглийским акцентом говорят.
Одна из них (как разглашать секреты,
Мне этого, наверно, не простят)
Попала в вавилонские блудницы,
А тезка мне и лучший друг царицы.
……………………………………..

Воспоминания о войне
1914-1917 гг.

Слаб голос мой, но воля не слабеет,
Мне даже легче стало без любви.
Высоко небо, горный ветер веет,
И непорочны помыслы мои.

Ушла к другим бессонница-сиделка,
Я не томлюсь над серою золой,
И башенных часов кривая стрелка
Смертельной мне не кажется стрелой.

Как прошлое над сердцем власть теряет!
Освобожденье близко. Все прощу,
Следя, как луч взбегает и сбегает
По влажному весеннему плющу.

Не с теми я, кто бросил землю
На растерзание врагам.
Их грубой лести я не внемлю,
Им песен я своих не дам.

Но вечно жалок мне изгнанник,
Как заключенный, как больной.
Темна твоя дорога, странник,
Полынью пахнет хлеб чужой.

А здесь, в глухом чаду пожара
Остаток юности губя,
Мы ни единого удара
Не отклонили от себя.

И знаем, что в оценке поздней
Оправдан будет каждый час;
Но в мире нет людей бесслезней,
Надменнее и проще нас.
1922

Из «Черных песен»
Слова, чтоб тебя оскорбить.
И. Анненский

I
Прав, что не взял меня с собой
И не назвал своей подругой,
Я стала песней ис удьбой,
Ночной бессонницей и вьюгой.
Меня бы не узнали вы
На пригородном полустанке
В той молодящейся, увы,
И деловитой парижанке.
вверх

II
Всем обещаньям вопреки
И перстень сняв с моей руки,
Забыл меня на дне.
Ничем не мог ты мне помочь.
Зачем же снова в эту ночь
Свой дух прислал ко мне?
Он строен был, и юн, и рыж,
Он женщиною был,
Шептал про Рим, манил в Париж,
Как плакальщица выл.
Он больше без меня не мог:
Пускай позор, пускай острог.

Я без него могла.
1960-1961

Не пугайся — я еще похожей
Нас теперь изобразить могу.
Призрак ты — иль человек прохожий,
Тень твою зачем-то берегу.

Был недолго ты моим Энеем, —
Я тогда отделалась костром.
Друг о друге мы молчать умеем.
И забыл ты мой проклятый дом.

Ты забыл те, в ужасе и в муке,
Сквозь огонь протянутые руки
И надежды окаянной весть.

Ты не знаешь, что тебе простили.
Создан Рим, плывут стада флотилий,
И победу славословит лесть.

Powered by vBulletin® Version 3.8.9
Copyright ©2000 — 2019, vBulletin Solutions, Inc. Перевод: zCarot

источник

Текущее время: 08:03 . Часовой пояс GMT +4.

Добавить комментарий

Ваш e-mail не будет опубликован. Обязательные поля помечены *