Меню Рубрики

Стиха бессонница пушкина и вяземского

Исследование мотива бессонницы в русской поэзии XIX века, в частности, в творчестве таких выдающихся поэтов, как А.С.Пушкин и П.А.Вяземский. Языковым материалом для исследования послужили поэтические произведения А.С.Пушкина и П.А.Вяземского, рассмотренные в контексте всего их творчества.

Просмотр содержимого документа
«Мотив бессонницы в русской поэзии XIX века (на примере произведений А.С.Пушкина и П.А.Вяземского)»

Мотив бессонницы в русской поэзии XIX века

(На примере стихотворений А.С. Пушкина и П.А. Вяземского)

  • Цель работы — исследование научной и учебной литературы, в которой освещаются вопросы изучения мотивов сна и бессонницы, и попытка исследования семантического наполнения мотива бессонницы в поэзии А.С. Пушкина и П.А. Вяземского.
  • Задачи исследования:
  • Представить историю изучения мотивов сна и бессонницы в современном литературоведении, выявить генезис мотива сна;
  • Определить семантическое наполнение мотива бессонницы в поэзии А.С. Пушкина и П.А. Вяземского;
  • Проследить эволюцию мотива бессонницы в творчестве А.С. Пушкина и П.А. Вяземского.

Генезис мотива сна в мировой литературе:

  • «сон-наслаждение» — Эпикур;
  • «сон-вдохновение» — Платон;
  • «сон-смерть» — мифология;
  • «сон-откровение» — христианство;
  • «сон жизни» — буддизм.

  • Сон – это отрешение от реальности, бессонница- это работа бодрствующего сознания, мыслительной деятельности.
  • Сон -визуальные образы,

бессонница представлена через звуковые ощущения.

  • Сон — это состояние покоя, бессонница — напряжение всех чувств.
  • Сновидение — «очарованное Там», бессонница -присутствие «здесь»,в реальном мире человека.

На разработку темы бессоннницы оказали влияние две традиции. Одна восходит к античному размышлению о величии мира на фоне ночной природы , а другая — к пифагорейской традиции ежевечернего отчёта перед собственной совестью. Первая традиция даёт понимание бессонницы как поры, наиболее благоприятной для постижения величия ночного мира, для переживания любви и возникновения творческого вдохновения , вторая — понимание бессонницы в качестве наказания за грехи

Мотив бессонницы в поэзии А.С. Пушкина

А.С. Пушкин «Погасло дневное светило» (1820)

Лети, корабль, неси меня к пределам дальным

По грозной прихоти обманчивых морей,

Но только не к брегам печальным

Страны, где пламенем страстей

Впервые чувства разгорались,

Где музы нежные мне улыбались,

Где легкокрылая мне изменила радость

И сердце хладное страданью предала.

Искатель новых впечатлений,

Я вас бежал, отечески края,

Я вас бежал, питомцы наслаждений,

Минутной радости минутные друзья;

И вы , наперсницы порочных заблуждений,

Которым без любви я жертвовал собой,

Покоем, славою, свободой и душой,

И вы забыты мной, изменницы младые,

Подруги тайные весны моей златыя,

И вы забыты мной. Но прежних сердца ран,

Глубоких ран любви, ничто не излечило.

Шуми, шуми, послушное ветрило,

Волнуйся подо мной, угрюмый океан.

На море синее вечерний пал туман.

Шуми, шуми, послушное ветрило,

Волнуйся подо мной, угрюмый океан.

Земли полуденной волшебные края;

С волненьем и тоской туда стремлюся я,

И чувствую: в очах родились слёзы вновь;

Мечта знакомая вокруг меня летает;

Я вспомнил прежних лет безумную любовь,

И все, чем я страдал, и все, что сердцу мило,

Желаний и надежд томительный обман.

Шуми, шуми, послушное ветрило,

Волнуйся подо мной, угрюмый океан.

А.С. Пушкин «Воспоминание» (1828)

Когда для смертного умолкнет шумный день

Полупрозрачная наляжет ночи тень,

И сон, дневных трудов награда,

В то время для меня влачатся в тишине

В бездействии ночном живей горят во мне

Мечты кипят; в уме, подавленном тоской,

Теснится тяжких дум избыток;

Воспоминание безмолвно предо мной

Свой длинный развивает свиток:

И, с отвращением читая жизнь мою,

И горько жалуюсь, и горько слёзы лью,-

Но строк печальных не смываю.

Мотив бессонницы в поэзии П.А. Вяземского

В этих воплях и заклятьях

Но, в земных своих понятьях,

Кто из смертных их проник?

П.А. Вяземский «Ночь в Ревеле» (1843)

Что ты, в радости ль, во гневе ль,

И, как тигр, на старый Ревель

Разыгрался зверь косматый,

Что за прелесть, что за страх!

Вздрогнув в тёмных глубинах.

Что ж ты, море, так бушуешь?

Словно шабаш ведьм ночных!

На людские суеты, Заколдованное море,

Вдоволь нагляделось ты. Много сонмищ пировало

Много трупов, много злат а, Много бедствий и добра Затопила без возврата Равнодушных волн игра.

П.А.Вяземский «Бессонница» (1961)

В тоске бессонницы, средь тишины ночной,

Как раздражителен часов докучный бой.

Как молотом кузнец стучит по наковальной,

Так каждый их удар, тяжелый и печальный,

По сердцу моему однообразно бьет,

И с каждым боем всё тоска моя растет.

Часы, «глагол времен, металла звон» надгробный,

Чего вы от меня с настойчивостью злобной

Хотите? Дайте мне забыться. Я устал.

Кукушки вдоволь я намеков насчитал.

Я знаю и без вас, что время мимолетно;

Безостановочно оно, бесповоротно;

Тем лучше! И кому, в ком здравый разум есть,

Охота бы пришла жизнь сызнова прочесть?

Но, скучные часы моей бессонной пытки,

В движениях своих куда как вы не прытки,

И, словно гирями крыло обременя,

Вы тащитесь по мне, царапая меня.

И сколько диких дум, бессмысленных, несвязных,

Чудовищных картин, видений безобразных,

То вынырнув из тьмы, то погружаясь в тьму,

Мерещится глазам и грезится уму!

Грудь давит темный страх и бешеная злоба,

Когда змеи ночной бездонная утроба

За часом час начнет прожорливо глотать ,

А сна на жаркий одр не сходит благодать.

Тоска бессонницы, ты мне давно знакома;

Но всё мне невтерпеж твой гнет, твоя истома,

Как будто в первый раз мне изменяет сон,

И крепко-накрепко был застрахован он;

Как будто по ночам бессонным не в привычку

Томительных часов мне слушать перекличку;

Как будто я и впрямь на всероссийский лад

Спать богатырским сном всегда и всюду рад,

И только головой подушку чуть пригрею —

Уж с Храповицким речь затягивать умею.

Мотив бессонницы выделяется в поэтическом тексте на основании таких параметров, как доминанта мыслительной деятельности и анализа , обостренность восприятия , напряженность всех чувств, в особенности слуха , отсутствие «перехода» в другую реальность. В традиционном культурном осмыслении бессонница ставит перед человеком загадки бытия, позволяет заглянуть в собственную душу и приблизиться к истине .

На разработку темы бессонницы оказали влияние две равноправные топические традиции . Одна восходит к пифагорейской традиции ежевечернего отчета перед собственной совестью , а другая — к античному размышлению о величии мира на фоне ночной природы.

Для А.С.Пушкина характерно стремление к масштабному обобщению и философскому осмыслению темы ночного бдения . П.А.Вяземский «подхватывает» пушкинские образы, словосочетания, отдельные обороты и мотивы, но использует их по-новому , в соответствии со своими поэтическими установками.

источник

Три века русской поэзии

Сурат Ирина Захаровна — исследователь русской поэзии; автор нескольких книг о Пушкине, книги «Опыты о Мандельштаме» (2005). Доктор филологических наук, постоянный автор «Нового мира».

Когда вся страна занята национальными проектами — что делать маргиналу-филологу? Ничего более национального, чем русская поэзия, у меня нет. «Три века русской поэзии» — мой личный национальный проект, моя попытка приблизить поэзию к удаляющемуся от нее современному читателю, дать ему новый шанс прочесть давно известное стихотворение как что-то лично ему интересное, близкое, нужное. Три века русской поэзии — это XIX век, короткий серебряный и наш современный плодоносный поэтический век, от позднего Мандельштама до Бориса Рыжего и многих ныне живущих замечательных авторов.

Поэзия — единый космос, границы времени и пространства для нее несущественны. Существенны и часто непреодолимы лишь границы языка, но уж внутри одного языка национальная поэзия образует единый текст. Русскую поэзию можно читать как такой текст — цельный, но не сплошной, потому что каждый поэтический голос уникален и каждое отдельное стихо­творение, если оно подлинное, тоже образует свой внутренний космос.

«Текст бессонницы» в русской поэзии необозрим. Это одна из традиционных поэтических тем, и мало кто из поэтов ее не коснулся1. Стихи о бессоннице есть у Пушкина и Баратынского, Тютчева и Бенедиктова, Вяземского, Апухтина, Анненского, Цветаевой, Ахматовой, Пастернака, Мандельштама, Андрея Белого, Георгия Иванова, Набокова, Багрицкого, Тарковского — вплоть до блистательно-эпатажного Александра Еременко («Бессонница. Гомер ушел на задний план. / Я Станцами Дзиан набит до середины»). Из множества русских стихотворений о бессоннице мы выбрали пять, между которыми усматривается та или иная связь, их авторы — зрелый Пушкин, молодой Тютчев, поздний Вяземский и ранний Мандельштам.

Александр Пушкин. «Воспоминание»

Когда для смертного умолкнет шумный день

Полупрозрачная наляжет ночи тень

И сон, дневных трудов награда,

В то время для меня влачатся в тишине

В бездействии ночном живей горят во мне

Мечты кипят; в уме, подавленном тоской,

Теснится тяжких дум избыток;

Воспоминание безмолвно предо мной

Свой длинный развивает свиток;

И с отвращением читая жизнь мою,

И горько жалуюсь, и горько слезы лью,

Но строк печальных не смываю.

Стихотворение написано в мае кризисного 1828 года, впервые опубликовано в «Северных цветах» на 1829 год, в рукописях фигурирует под названиями «Бессонница» и «Бдение», но в печати Пушкин закрепил привычное нам название — «Воспоминание». Это «воспоминание» дает возможность сразу увидеть то зерно темы, которое и порождает все множество и многообразие стихов о бессоннице. Бессонница — серьезный момент в жизни человека, серьезное его состояние; бессонница — это проживание тем или иным образом некой почти всегда экзистенциальной ситуации, когда человек невольно оказывается и вынужден осознавать себя перед лицом вечности. Если сон мы воспринимаем не только как «отраду», но и как ежедневную маленькую репетицию смерти, то бессонница становится более или менее серьезной репетицией предсмертного суда. Пушкин сразу включает нас в это экзистенциальное переживание ключевым словом «смертный» — «Когда для смертного умолкнет шумный день. ». Именно мысль о смертности человека, обостренная надвигающейся ночью, ставит перед поэтом «последние вопросы», столь характерные для разных стихов о бессоннице. И христианская практика ежевечернего исповедания грехов, отразившаяся в пушкинском «Воспоминании», также основывается на этом глубинном представлении о сне как репетиции смерти.

«Воспоминание» — стихотворение самого интимного содержания, но звучит оно с истинно библейскою силой. В. В. Розанов сравнивал его с 50-м псалмом: «Так же велико, оглушительно и религиозно. Такая же правда»2. Эта сила и правда состоит в суде поэта над самим собой, в беспощадном суде его личной совести, его памяти. Совесть и память даны в библейских образах, примененных как метафоры к внутренней жизни: «змеи сердечной угры­зенья» и «свиток» воспоминаний. Книга собственной жизни читается самим человеком как «длинный свиток» грехов — здесь мы видим ход, обратный тому, о каком говорится в библейской Книге Иова, актуальной в это время для Пушкина. Иов хочет, чтобы Бог запечатал в свитке его беззаконие и закрыл его вину (Иов, 14: 17) — в «Воспоминании» поэт отчитывается только перед самим собой, свиток грехов не запечатывается, а, напротив, разворачивается, развивается, вина не закрывается и не стирается из памяти. Розанов точно указал на ближайшую библейскую параллель к пушкинскому стихотворению — в «покаянном» 50-м псалме есть именно эта тема несмываемости и незабываемости собственного греха для самого человека: «Беззаконие мое аз знаю и грех мой предо мною есть выну». «Грех мой предо мною всегда» — в этом смысл и сила последнего стиха «Воспоминания»: «Но строк печальных не смываю». В рукописи (имеющей продолжение, отброшенное при публикации) Пушкин поставил после этих слов три восклицательных знака, которые много нам говорят на фоне темы тишины и безмолвия, проходящей через все стихотворение («умолкнет шумный день», «влачатся в тишине», «воспоминание безмолвно предо мной»). Последний стих дал повод не только для большой полемики, но и для суда над поэтом3. Этот сторонний суд, однако, не строже, чем суд собственной совести. Тут справедливо вспоминают, и мы вспомним сказанное Пушкиным чуть позже и по другому поводу: «Ты сам свой высший суд».

Бессонница отрешает человека от дневных забот и ведет его по пути самопознания, вглубь собственной души; в тишине и во мраке ночи он остается один на один с самим собою, и в этом — мучительность, непереносимость бессонницы. Пушкин говорит о «томительном бденье», о «тоске», о кипении и горении, об «угрызеньях» «змеи сердечной». Все это — из арсенала адских пыток, но ад здесь сугубо внутренний, как и все лирическое событие «Воспоминания» — событие, которому нет и не может быть свидетелей, и при этом его свидетелями становятся миллионы читателей. Таков парадокс лирики — чем интимнее происходящее в ней событие, тем оно достовернее и тем больше у него оказывается свидетелей в веках.

Федор Тютчев. «Бессонница»

Язык для всех равно чужой

И внятный каждому, как совесть!

Кто без тоски внимал из нас,

Среди всемирного молчанья,

Нам мнится: мир осиротелый

И мы, в борьбе, природой целой

И наша жизнь стоит пред нами,

Как призрак на краю земли,

И с нашим веком и друзьями

Бледнеет в сумрачной дали;

Меж тем на солнце расцвело,

А нас, друзья, и наше время

Лишь изредка, обряд печальный

Металла голос погребальный

«Бессонница» была опубликована в начале января 1830 года в первом номере московского журнала «Галатея» — ровно через год после пушкинского «Воспоминания». Читал ли его Тютчев, мог ли он в течение 1829 года, живя в Мюнхене, ознакомиться с «Северными цветами», вышедшими в свет в Петербурге в последние дни 1828 года, — сказать трудно, сведений об этом у биографов Тютчева нет, да и точное время создания «Бессонницы» неизвестно — теоретически она могла быть написана и до «Воспоминания». Но в любом случае эти два стихотворения плотно стоят друг к другу во времени и их соположение оправдано не только общностью темы — оно демонстрирует разительный контраст поэтических систем и дает новый угол зрения на острую проблему литературных отношений Тютчева и Пушкина.

Начало тютчевской «Бессонницы» словесно перекликается с «Воспоминанием» — в первых пяти стихах мы встречаем пушкинские слова: « томительная ночи повесть», «кто без тоски внимал из нас»4, видим и слово «совесть», не произнесенное у Пушкина, но содержащее суть, смысловое ядро «Воспоминания». Но на этом сходство заканчивается. Совесть в «Бессоннице» за­тронута по касательной — она не сама по себе входит в стихи, а как общепонятное сравнение. Час бессонницы у Тютчева — тоже момент столкновения жизни и смерти, но мысль о смерти влечет за собой не личный и непосредственный покаянный порыв, как у Пушкина, а развивается совсем иначе — как философская медитация, наследующая ночной теме в предшествующей Тютчеву русской поэзии (Державин, Бобров, Ширинский-Шихматов) и в немецкой романтической поэзии и философии (Юнг, Новалис, Шеллинг5, с которым он именно в это время лично общался в Германии).

Читайте также:  Лекарства при бессоннице после инсульта

Ночное откровение Тютчева совершается в космическом пространстве Вселенной, в экзистенциальном одиночестве, «в борьбе с природой целой»; главное в этом откровении — призрачность жизни вообще и жизни собственной, отделенной от сознания и пропадающей «в сумрачной дали». Поэт заглядывает за предел бытия, за границу смерти, и умосозерцает оттуда постигающее всех забвение. Из настоящего он прозревает будущее, но оно оказывается прошлым. Номинативные и риторические восклицания, и только восклицания, ни одной повествовательной или вопросительной поэтической фразы во всем стихотворении — таковы характерные черты тютчевского ораторского стиля в «Бессоннице». Если ночной солилоквиум пушкинского «Воспоминания» обращен к себе самому, то тютчевское поэтическое высказывание не имеет адреса. Тут и кроется главное, что так резко разделяет двух поэтов-современников и два их почти синхронно написанных стихотворения на общую, казалось бы, тему.

Проблема «Пушкин и Тютчев», или, под другим углом зрения, «Тютчев и Пушкин», обнажилась давно, обострил ее в 1926 году Ю. Н. Тынянов6 — он выстроил ряд фактов, говорящих о том, что со второй половины 1820-х годов и вплоть до тютчевских публикаций в «Современнике» в 1836 году Пушкин буквально игнорирует поэзию Тютчева. Факты эти хорошо известны: в 1826 году в альманахе «Урания» Тютчев публикует три стихотворения (среди них — «Проблеск»), Пушкин получает от Баратынского этот альманах, но на тютчевские стихи никак не реагирует; в «Северной лире» на 1827 год публикуется шесть стихотворений Тютчева — Пушкин начинает (но не дописывает) статью о «Северной лире» для «Московского вестника», обсуждает в ней поэтические публикации Туманского, Муравьева, Норова, Ознобишина, упоминает о Шевыреве и ни слова не говорит о Тютчеве; и наконец, самый красноречивый пример — пушкинский отзыв об альманахе «Денница» на 1830 год: пересказывая и цитируя опубликованную там статью Ивана Киреевского о текущей словесности, Пушкин разделяет с ним невнимание к Тютчеву: «Из молодых поэтов немецкой школы г. Киреевский упоминает о Шевыреве, Хомякове и Тютчеве. Истинный талант двух первых неоспорим». Пушкин нигде не отзывается плохо о поэзии Тютчева — он не отзывается о ней вообще никак, читает и как будто не видит, не воспринимает его стихов. Очевидно, что-то в самом составе тютчевской поэзии того времени блокировало пушкинское восприятие, не позволяло ему расслышать в Тютчеве великого поэта, каким он уже был к 1830-м годам.

Главное, что отличает тютчевскую «Бессонницу» от пушкинского «Воспоминания» и от пушкинской лирики в целом, — это отсутствие лирического Я, составляющего основу пушкинского лиризма, основу той самой «правды», о которой говорил Розанов. На его месте мы видим знаменитое тютчевское МЫ —безличное, собирательное, риторическое МЫ, за которым стоит обобщенный опыт или обобщенное поэтическое умозрение. «Кто без тоски внимал из нас. », «И наша жизнь стоит пред нами. ». Перед внутренними очами лирического героя «Воспоминания» (если уместно тут говорить о лирическом герое) встает его персональная, им лично прожитая жизнь, за которую перед самим собой он и отвечает: «И с отвращением читая жизнь мою, / Я трепещу и проклинаю. » — интимность этого ночного откровения и есть залог общезначимости и общепонятности пушкинского личного опыта, получившего жизнь в эстетических формах его стихов. Тютчев через это характерное МЫ тоже декларирует общезначимость своего ночного откровения, но реально сообщает ему совершенно иной посыл и иное, отстраненное и более холодное звучание. Пушкин в «Воспоминании» говорит о себе, Тютчев в «Бессоннице» говорит обо «всех» и о «каждом» — и ни о ком.

Эту разницу читатель может почувствовать, экспериментально заменив одно лишь слово в одном из самых интимных, самых сильных и страшных пушкинских стихотворений, написанном в день рождения 26 мая того же, что и «Воспоминание», кризисного 1828 года: «Дар напрасный, дар случайный, / Жизнь, зачем ты мне дана?» И у Тютчева можно представить себе такие строки, но звучали бы они иначе: «Дар напрасный, дар случайный, / Жизнь, зачем ты нам дана?» — на месте непосредственного выражения внутренней жизни личности, какое являет собой лирика Пушкина, мы получаем гипотетический пример тютчевской поэтической философии, образец художественного обобщения общечеловеческого опыта и знания.

«Личность — ни биографическая, ни условно лирическая — так никогда и не стала средоточием поэзии Тютчева»7, и эта особенность его лиризма имеет мировоззренческие (конкретно — шеллингианские) корни. Жизнь личности для Тютчева была очень относительной, призрачной ценностью, исчезающей в потоке времени, в глубине мироздания; об этом — стихотворение «Смотри, как на речном просторе. » (1851); в нем «человеческое я » сравнивается с плывущими льдинами, которые тают и растворяются в общем потоке: «Все вместе — малые, большие, / Утратив прежний образ свой, / Все — безразличны, как стихия, — / Сольются с бездной роковой. / О, нашей мысли обольщенье, / Ты, человеческое Я , / Не таково ль твое значенье, / Не такова ль судьба твоя?» Какой контраст с пушкинской апологией личности, с его темой «самостоянья человека», «величия его»!

Тютчевское отношение к поэзии не допускало непосредственного выражения чувств: «Я всегда гнушался этими мнимопоэтическими профанациями внутр чувства — этою постыдной выставкою напоказ своих язв сердечных. Боже мой, Боже мой, да что общего между стихами, прозой, литературой — и тем. страшным, невыразимо невыносимым, что у меня в эту самую минуту в душе происходит. »8 Это написано в 1864 году после пережитой личной катастрофы, и именно она, эта катастрофа, стерла непроходимую грань между стихами и жизнью, допустила в тютчевскую лирику лично-биографическое Я — тогда и появились такие пронзительные стихотворения, как «Есть и в моем страдальческом застое. », «Вот бреду я вдоль большой дороги. » («Накануне годовщины 4 августа 1864 г.»), «Нет дня, чтобы душа не ныла. » («23 ноября 1865 г.»). Но такого Тютчева Пушкин не узнал.

Отсутствие «человеческого я » и могло стать тем препятствием, которое блокировало пушкинское восприятие лирики Тютчева 1820—1830-х годов. Она была настолько другая и настолько сильная в этом своем качестве, что для Пушкина — не звучала. Ю. М. Лотман, возражая исследователям проблемы «Пушкин и Тютчев», назвал их литературные отношения «„великим спором”, которого не было»9. Спора действительно не было, потому что в споре предполагается участие обеих сторон. Публикация стихов Тютчева в пушкинском «Современнике», которую часто расценивают как акт признания, таковым на самом деле не является, не отражает пушкинского мнения и вкуса — это показал еще Тынянов10, а современные исследователи добавили к его аргументам еще и странный, непонятно чем мотивированный выбор стихов, который можно объяснить только пушкинским «равнодушием»11.

Завершая разговор о тютчевской бессоннице 1829 года, мы не можем не вспомнить другую его «Бессонницу», написанную в 1873 году, за два-три месяца до смерти. Сквозь распад сознания и распад поэтической формы слышно все то же собирательно-риторическое тютчевское МЫ в сочетании с самыми отчаянными жалобами сердца: «И сердце в нас подкидышем бывает, / И так же плачется, и так же изнывает, / О жизни и любви отчаянно взывает, / Но тщетно плачется и молится оно: / Все вкруг него и пусто и темно!» Эта предсмертная больная попытка поэзии производит едва ли не столь же сильное впечатление, как последнее, безумное стихотворение Батюшкова.

Александр Пушкин. «Стихи, сочиненные ночью во время бессонницы»

источник


Вяземский П. А. (1792 — 1878)

Прозрачная весенняя ночь опустилась над спящим Петербургом 1820 года. Пустынны прямые улицы, сходящиеся к небольшой площади неподалеку от громоздкого и невзрачного здания театра. Не шелохнется ни один листок соборного сада, и высокая стройная колокольня Николы Морского, с тонким сияющим шпилем, легла четким отражением на медлительную тьму Крюкова канала.

Все тихо вокруг. Изредка простучат по деревянным мосткам шаги запоздалого прохожего, слабо донесется перекличка будочников от Никольского рынка, где-то далеко продребезжит пролетка по булыжинам мостовой, — и снова ночное безмолвие окутает заснувшую столицу.

Но в угловом каменном доме Всеволожского, богача и театрала, в одной из комнат все еще продолжается дружеская затянувшаяся беседа. Окна открыты настежь, и легкий ветерок, долетающий с близкого взморья, чуть колышет пламя до половины оплывших свечей. Затмевая их слабый свет, горит на овальном столике небольшая лампа, прикрытая тафтяным абажуром ярко-зеленого цвета. А вокруг нее, кто поудобнее развалясь в креслах, кто на широком и низком диване, кто просто прислонясь к стене, столпились привычные гости хлебосольного хозяина, чтобы продолжить спор. Их немного, но все они спаяны крепким дружеством, любовью к сцене и балетам прославленного Дидло, все поклонники очаровательных танцовщиц, трагических монологов Семеновой, легких песенок Колесовой, все — ценители острых эпиграмм, стихов, презревших печать, острых бесед «насчет небесного царя, а иногда насчет земного». Это для них в условленные дни зажигается традиционная «Зеленая лампа», это их встречает еще на пороге «добрым здравьем» молчаливый и расторопный слуга-калмык. Сейчас все уже в сборе. Дымятся длинные чубуки, хлопают бутылки шампанского, пенистая влага льется в узкие бокалы. Военные расстегнули гвардейские мундиры, штатские освободились от стеснительных фраков. Сам хозяин, сверкая ослепительной белизной накрахмаленного жабо, молодой, счастливый, раскрасневшийся от выпитого вина, то распоряжается у стола с закусками, то вмешивается в общий разговор, то обходит гостей и каждому успевает шепнуть что-нибудь приветливое или смешное. Гул жаркой беседы не умолкает ни на минуту. Друзья спорят, горячатся, порой перебивая друг друга, а порой смолкая и теснясь вокруг овладевшего общим вниманием оратора.

Тут и лицейские друзья — Пушкин и Дельвиг, и поэт-офицер — участник походов против Наполеона Федор Глинка, и будущий декабрист князь С. Трубецкой.

Такие молодежные содружества были вообще в моде в те времена. Из их среды выходило немало людей, впоследствии получивших известность в той или иной области общественной жизни.

Еще более значительным, оставившим заметный след в нашей литературе, было предшествующее «Зеленой лампе» содружество «Арзамас», объединившее сторонников Н. М. Карамзина. «Карамзинисты» вели жаркую и упорную полемику с литературными староверами, сторонниками отжившего свой век классицизма, с «Беседой любителей русского слова», в которую входили адмирал-литератор Шишков, драматург Шаховской, малозначительные стихотворцы Шихматов и Хвостов. Чем был «Арзамас» в литературной жизни, достаточно определенно сказал один из самых деятельных его участников князь П. А. Вяземский: «Это было новое скрепление литературных и дружеских связей, уже существовавших прежде между приятелями. Далее, это была школа взаимного литературного обучения, литературного товарищества. А главное, заседания «Арзамаса» были сборным местом, куда люди разных возрастов, иногда даже и разных воззрений и мнений по другим посторонним вопросам, сходились потолковать о литературе, сообщить друг другу свои труды и опыты и остроумно повеселиться и подурачиться».

А «веселились и дурачились» на этих литературных сборищах много и охотно. Острые шутки и эпиграммы, высмеивающие «Беседу губителей русского слова» (так называли своих противников арзамасцы), были непременным условием каждого «ученого заседания». Каждый из участников получал особое имя: Жуковский — «Светлана», Батюшков — «Ахилл», юный Пушкин, принятый в это общество тотчас же по окончании Лицея — «Сверчок», его дядя, Василий Львович — «Вот!», П. Вяземский, главный шутник и острослов, — «Асмодей». Собирались вокруг пиршественного стола, на котором неизменно красовался жареный арзамасский гусь (отсюда и название). Каждому из сочленов при вступлении полагалось произнести пространную и остроумную речь, как бы надгробное слово над одним из благополучно здравствующих членов «Беседы». Велись и подробные протоколы веселых дружеских сборищ. Они сохранились, и по ним легко можно восстановить многие литературные события того времени. В этой горячей атмосфере запальчивых споров, в веселом содружестве выдающихся литераторов того времени, пролагавших новые пути в поэзии, и сблизился юноша Пушкин с Петром Вяземским, духовный облик которого он впоследствии так метко и сжато охарактеризовал четырьмя стихотворными строчками:

Петр Андреевич Вяземский был человеком не совсем обычной по тем временам судьбы. Он принадлежал к знатному, издавна известному в родной истории роду князей Вяземских. Отец после своей смерти оставил ему богатейшее наследство; сын еще в молодых годах промотал его и оказался на положении человека, стесненного в средствах. Потомок удельных князей, Вяземский презрительно относился к новой знати и, не желая попасть в зависимое от нее положение, предпочитал нигде не служить, быть свободным в своих мнениях. С юношеских лет он прослыл вольнодумцем, весьма неодобрительно относившимся к порядкам, установленным самодержавным строем. Высшие власти посматривали на него довольно косо и числили молодого Вяземского в списке подозрительных и неблагонадежных. Этому способствовала и прочно установившаяся за ним репутация бесшабашного кутилы и язвительного острослова. Была у всех на виду и дружба его с передовой, вольнолюбивой молодежью, среди которой зрели идеи, подготовлявшие будущих деятелей декабристского движения.

Оппозиционные настроения молодого Вяземского сближали его с передовыми кругами. Он не входил ни в одно из тайных обществ, хотя, несомненно, знал об их существовании. После разгрома декабрьского восстания он открыто выражал свое сочувствие жертвам николаевской реакции, что по тем временам было свидетельством немалого гражданского мужества.

В двадцатипятилетнем возрасте промотавшийся Вяземский, скрепя сердце, вынужден был поступить на государственную службу. Он определился в канцелярию наместника Польского Края, великого князя Константина, которого многие считали прямым наследником Российского престола. Здесь, в Варшаве, Вяземский занял особое положение — не чиновника, а скорее советника по вопросам отношений между Россией и Польшей.

Император Александр, опасаясь возможных волнений в зависимой от него Польше, решил было дать этой стране самостоятельное конституционное управление. Разрабатывался проект конституции, и в этой работе Вяземский принял самое близкое участие. К тому времени он дружески сблизился с передовыми кругами польской интеллигенции, патриотическим настроениям которой глубоко сочувствовал. Хорошо знающий польский язык и особенности польской национальной культуры, он скоро стал своим человеком в этой оппозиционной царскому правительству среде. Это, конечно, не могло не сказаться на отношении к нему властей.

Читайте также:  Бессонница возникает из за повышенного давления

В самом начале 20-х годов XIX века правительство было сильно обеспокоено ростом оппозиционных настроений в стране. Все «либеральные» замыслы и начинания Александра Первого были сведены на нет (в том числе и предполагавшаяся для Польши конституция), значительно усилился полицейский гнет, свирепствовала цензура. В раскаленной атмосфере всеобщего недовольства, предшествующего революционному взрыву 14 декабря 1825 года, Вяземский казался правительству лицом весьма неблагонадежным. Хотя он не принимал участия в работе тайных обществ, взгляды его мало чем отличались от взглядов приверженцев правого крыла декабристского движения. Это, кстати сказать, дало право одному из советских литературоведов назвать его «декабристом без декабря».

Правительство давно уже было недовольно сближением Вяземского с либеральными кругами польского общества и ждало благоприятного предлога, чтобы удалить его из Варшавы. Случай скоро представился. Вяземский подписал обращение к Александру Первому, в котором высказываюсь пожелание отмены крепостного права в России. Это стоило ему служебной карьеры. В 1821 году он был обвинен в «польских симпатиях» и «несогласии с видами правительства». Пришлось покинуть польскую столицу и вновь очутиться на положении человека, лишенного казенной должности, да к тому же под неусыпным полицейским надзором.

Переехав с семьей в Петербург, Вяземский с еще большей страстью отдался литературным занятиям. К этому времени значительно упрочилась его литературная известность. Он закончил обширное исследование о Фонвизине, стал деятельным участником журналов и альманахов, в которых помещал свои стихи и критические статьи. Дружба с Пушкиным, завязавшаяся еще в пору «Арзамаса», способствовала тому, что Вяземский прослыл одним из самых рьяных защитников романтического направления в русской поэзии. Он восторженно встретил появление пушкинских поэм и к одной из них — к «Бахчисарайскому фонтану» — написал боевое по духу, содержательное предисловие. Он поддерживал деятельную переписку с опальным Пушкиным и в своих письмах, сверкающих блестками незаурядного остроумия, пересыпанных меткими критическими замечаниями, показал себя не только человеком передовых, прогрессивных воззрений, но и литератором, понимающим общественное значение искусства. Примечательны его слова, сказанные старому другу, А. И. Тургеневу, еще в 1819 году: «Провалитесь вы, классики, с классическими своими деспотизмами! Мир начинает узнавать, что не народы для царей, а цари для народов, пора и вам узнать, что не читатели для писателей, а писатели для читателей. «

Пушкин очень дорожил дружбой с Вяземским, прислушивался к его советам, ценил его своеобразное и умное критическое дарование:

Как у всякого человека, находящегося на переднем крае литературных битв, у Вяземского были и друзья и враги. Друзья принадлежали к прогрессивному отряду литературы, враги — к «староверам» и реакционерам. Сам же он, наделенный от природы характером неуступчивым и задиристым, чувствовал себя как рыба в воде в пылу всякой литературной схватки. Язвительный и остроумный, он был опасным противником для литераторов реакционного лагеря. Это испытали на себе давние его враги — Булгарин и Греч, которых он неутомимо клеймил эпиграммами.

Жизнь Вяземского протекала главным образом теперь в Москве, где он принял ближайшее участие в организации одного из лучших журналов того времени — «Московский телеграф». События 14 декабря 1825 года глубоко потрясли его и еще больше обострили неприязненное отношение к правительству, к реакционным его действиям, которыми началось царствование Николая Первого. С чувством негодования встретил он и расправу царя с восставшей Польшей в 1831 году. Но надо при этом все же заметить, что резкое осуждение Вяземским полицейских мер царской власти было продиктовано не революционными, а скорее либеральными убеждениями. Тем не менее правительство неустанно преследовало его своими подозрениями, оскорбляло его гражданские чувства.

Годы жестокой реакции, наступившей после разгрома декабристов, тяжело переживались Вяземским. Правда, свободный теперь от всяких служебных обязательств, он с головой ушел в литературную работу, стал деятельным участником «Литературной газеты», основанной Дельвигом с благословения Пушкина, продолжал неустанную борьбу с лагерем литературных староверов. Но уже постепенно испарялся из его души вольнолюбивый задор молодости, и лишь изредка вспыхивала искра прежнего гражданского негодования по поводу непорядков в царской России. В одну из таких минут в 1828 году и была им написана сатирическая песня «Русский бог», которую впоследствии напечатал Герцен отдельным листком в своей вольной Лондонской типографии.

Эти стихи ходили по рукам в тайных списках, либерально настроенная молодежь знала их наизусть. Широко были известны и другие произведения Вяземского, которые он печатал в журналах и альманахах. Но еще больше ценили современники в нем остроумного и темпераментного критика и полемиста. Так или иначе литературное положение Вяземского было упрочено.

Но время шло своим чередом. Литература, представленная до сих пор ограниченным кругом деятелей дворянской культуры и отвечавшая интересам этой среды, завершала период своего развития. На историческую сцену выступали новые общественные силы — интеллигенция мелких служилых классов. Еще пушкинский «Современник» отметил появление нового читателя с более широкими и более связанными с потребностями жизни интересами. Уже уверенно набирал силу замечательный сатирический талант Гоголя, уже жадно внимала молодежь страстному голосу великого демократа Белинского. Рождалась новая реалистическая литература, основы которой столь блистательно были заложены творчеством великого Пушкина.

Для Вяземского сороковые годы века стали периодом постепенного отхода от прежних прогрессивных убеждений. Со смертью Пушкина для него как бы завершалась эпоха и молодости, и творческого расцвета. Уже не было в живых многих его сверстников и друзей, потускнели и те литературные идеалы, которые с такой горячностью отстаивал он в молодые годы. Свежие общественные веянья, вызванные к жизни демократическими идеалами новой молодежи, оказались для него, воспитанного в традициях замкнутой дворянской культуры, чуждыми и даже враждебными. Он вновь поступил на государственную службу, стал успешно продвигаться по лестнице чинов и постепенно превратился в стареющего брюзжащего бюрократа, защитника существующего строя и тех монархических принципов, в борьбе с которыми прошла его молодость, освященная дружбой с Пушкиным, Батюшковым, Жуковским и с многими участниками восстания на Сенатской площади. Кто бы в вечно недовольном, ворчливом на все новое сановнике, товарище министра просвещения и члене Государственного совета, убежденном монархисте, возглавляющем ведомство царской цензуры, узнал бы прежнего острослова и свободолюбца Петра Вяземского, бывшего душою «Арзамаса», автора острых политических эпиграмм и смелого защитника передовых литературных идей?

Как ирония судьбы, унылая старость суждена была Вяземскому. Забытый еще при жизни, чуждый новому поколению, он лишь изредка напоминал о себе публикациями отрывков из литературных мемуаров на страницах «Русского Архива». Он умер восьмидесяти шести лет, в 1878 году, намного пережив не только своих сверстников, но и смену значительных общественно-культурных событий: борьбу «западников» и «славянофилов», время Белинского, Чернышевского, и «Отцов и детей», и романы Достоевского, и величественную эпопею «Война и мир». Для молодого поколения он оставался живым музейным экспонатом, напоминавшим об эпохе, давно ушедшей в прошлое.

«Звезда разрозненной плеяды», — назвал его в свое время Боратынский.

Петр Вяземский, очевидно, не остался бы живым в нашей памяти до сего дня, если бы не был одним из ближайших друзей Пушкина и при том своеобразным поэтом, несомненным мастером русского поэтического слова.

Его стихией было стихотворное острословие, умная и колкая зарифмованная шутка, дружеское послание, полное намеков на события и обстоятельства текущего литературного быта, и сатирические выпады против литературных иноверцев. Но все же его поэтические опыты — и это главное их достоинство — были тесно связаны с общественной жизнью той среды, в которой ему приходилось вращаться. Мало того, Вяземский был одним из первых, кто понял художественную ценность прозаических бытовых речений, смело соединяемых с условным поэтическим языком того времени. В этом отношении он как бы следовал заветам Державина.

Вяземский любил родной русский язык. Ему нравилось находить в нем не столь уже часто встречающиеся слова и умело вводить их в стихотворную строку. У него можно встретить и такие речения, как «разглядка», «осьмушка смысла», «брюхо», «кулебяка», «стерляди развар», «балясы стихотворства», «поимка», «свербеж» и многое другое.

Простота и естественность выражений, точность в передаче мысли — вот что ставил себе основною задачей Вяземский. И не даром были ему так близки и понятны

Поэзия молодого Вяземского в основном питалась интересами узкого литературного круга, в своих дружеских посланиях он не погружался, подобно Батюшкову и Жуковскому, в высокие моральные рассуждения и общеэстетические темы. Он предпочитал мир обиходных мелочей, подробности повседневного быта, волнения частного литературного спора. Но от этого его стихи не теряли особой прелести непосредственного, живого разговора.

Сам поэт прекрасно понимал ограниченность своего дарования. Ему было ясно, что его стихам не хватает мелодичности, певучести, лиризма, что строятся они в основном на интонациях обиходного, прозаического языка. Но Вяземский добивался в первую очередь точной передачи мысли во всех ее утонченных оттенках. Он так писал о себе: «Странное дело: очень люблю и ценю певучесть чужих стихов, а сам в стихах своих нисколько не гонюсь за этой певучестью. Никогда не пожертвую звуку мыслью моею. В стихе моем хочу сказать то, что сказать хочу: о ушах близкого не забочусь и не помышляю. В стихах моих я нередко умствую и умничаю. Между тем полагаю, что если есть и должна быть поэзия звуков и красок, то может быть и поэзия мысли».

Конечно, нельзя утверждать, что Вяземский не делал попыток писать в лирическом тоне. Пушкин по-дружески раскритиковал его «Нарвский водопад». Но он же, очевидно, по воспоминаниям юности, очень ценил элегию Вяземского «Первый снег» (написана в 1819 году), и разумеется, не за ее высокопарные архаизмы, а за меткую изобразительность, очень близкую, родственную ему самому. В самом деле, у Пушкина в дальнейшем встречаются такие черты и образы зимнего пейзажа, которые много раньше уже были отмечены Вяземским:

Но насколько слог Пушкина более сжат и точен!

Вяземский вообще любил русскую зиму с ее необозримыми снежными просторами и сугробами. Его душе была близка меланхолическая поэзия долгого санного пути в тесной кибитке, под унылый звон ямского колокольчика.

Как и всем русским людям той эпохи, Вяземскому приходилось немало ездить на почтовых по зимнему тракту. Его приметливая память запечатлела в стихах (особенно в цикле «Зимние карикатуры») ряд таких точных бытовых подробностей, которые впервые вошли в язык поэзии. Вот несколько строф из стихотворения «Кибитка».

И с такой же обстоятельностью передает поэт звуки, которые слышит путник из-за полога своей кибитки в метельную зимнюю ночь:

Эта поэзия долгих русских дорог, по которым неделями ехали наши прадеды — то в зимней кибитке, то в тарантасе, то в январскую стужу, то в июльский зной, — подсказала Вяземскому одно из самых проникновенных его стихотворений, которое еще в его время стало народной песней, дошедшей и до наших дней.

Получив образование по модным в его время западноевропейским образцам, питаясь соками западноевропейской культуры, Вяземский оставался глубоко русским человеком, которому были по душе особенности национального быта. Своему близкому приятелю, А. И. Тургеневу, он писал в 1819 году:

«Я себя называю природным русским поэтом потому, что копаюсь все на своей земле. Более или менее ругаю, хвалю, описываю русское: русскую зиму, чухонский Петербург, петербургское Рождество и пр. и пр. — вот что я пою».

Конечно, патриотизм Вяземского носил несколько ограниченный характер и не поднимался до высот подлинной народности, прогрессивного демократизма. Было в этом чувстве многое и от естественного протеста представителя старинной русской знати против засилья иностранщины в бюрократической, чиновничьей среде и на самых высших постах государства. Но, что бы там ни было, любовь Вяземского ко всему родному, природно русскому, несомненна. Кстати, он и ввел в критический обиход слово «народность». Он ценил меткое и образное народное слово и умело пользовался им в своих писаниях даже в ту пору, когда литературный язык еще во многом зависел от иноземных влияний.

В «Записные книжки», которые Вяземский вел последовательно долгие годы, он заносил свои мысли и наблюдения. Более того, беглые, нарочито небрежные заметки сами по себе уже являлись художественным произведением высокого и тонко продуманного стиля. К тому же была у них и особая задача:

«Мне часто приходило на ум, — говорил Вяземский в предисловии к «Старой Записной книжке», — написать свою «Россиаду», не героическую, не в подрыв херасковской. а Россиаду домашнюю, обиходную, — сборник, энциклопедический словарь всех возможных руссицизмов, не только словесных, но и умственных и нравных, то есть относящихся к нравам.

В этот сборник вошли бы все поговорки, пословицы, туземные черты, анекдоты, изречения, опять-таки исключительно русские, не поддельные, не заимствованные, не благо или злоприобретенные, а родовые, почвенные и невозможные ни на какой другой почве, кроме нашей».

Это благое намерение он в значительной части выполнил. До нас дошло чуть не полсотни «Записных книжек», в которых наряду с малозначительными заметками, носящими чисто личный, дневниковый характер, встречаются замечательные образцы наблюдательности и остроумия, забавные исторические и литературные анекдоты, мастерски нарисованные портреты тех или иных примечательных людей, с которыми сталкивала автора судьба.

Петр Вяземский занял в истории нашей литературы место пусть не очень значительное, но и не маловажное. Пушкин ценил его неизменную дружбу, острый, проникновенный ум, неустанную бодрость души, боевой темперамент критика и полемиста. Он отдавал должное и его уверенному версификаторскому мастерству, неоднократно обращался к нему со стихотворными посланиями, дружески упомянул его имя в «Евгении Онегине», взял его строчку — «И жить торопится, и чувствовать спешит» — эпиграфом к первой главе своего знаменитого романа.

Читайте также:  Что такое бессонница фотоотчет

Переписка Пушкина и Вяземского, полная остроумия, блеска, метких литературных высказываний с той и с другой стороны, — одна из самых содержательных и интересных страниц отечественной мемуаристики. Вяземский был достойным соратником великого поэта во всех его полемических боях — в пору «Литературной газеты» и «Современника». На семь лет старше своего гениального друга, задолго до него вступивший на литературный путь, так же, как и Денис Давыдов, он мог оказать некоторое влияние на развитие пушкинского стиха хотя бы тем, что убедительно показал силу и выразительность обиходного прозаического слова, умело введенного в общепоэтическую ткань.

Стихотворное наследие Вяземского невелико, и лучшая его часть относится к тому периоду, когда он был тесно связан с Пушкиным и его дружеским окружением. С начала сороковых годов все реже вспыхивает в нем искорка прежнего поэтического дарования — и всегда это связано с воспоминаниями об ушедших в прошлое друзьях, о собственной молодости. В такие минуты стихи Вяземского обретают необычный для него лиризм. Им отмечены поздние элегии «Остафьево», «Бессонница» и в особенности одно из самых последних стихотворений:

Эти стихи Вяземский написал в 1877 году, незадолго до своей тяжкой болезни, которая окончила его дни. Это его предсмертная искренняя исповедь, последний взгляд, брошенный на пройденный жизненный путь. И как знаменательно то, что мысль его обращена к «светлой радости и облачной печали» молодых дней, к той благословенной поре, когда сердце было юным, а «утро свежее» благородных чувств и переживаний делил он с Пушкиным, с Боратынским, с Денисом Давыдовым и будущими декабристами.

Это навсегда ушедшее время теперешний дряхлый сановник и член Государственного совета вопреки всем своим монархическим принципам считает лучшим временем жизни, к которому нельзя отнестись иначе, чем отнесся он, боец, к своему во многих литературных битвах простреленному плащу.

источник

3. Пушкин и Вяземский: «Метель» / «Бесы»

3.1. В «Бесах» (1830) Пушкин прибегает к тому же интертекстуальному приему, что и в послании к А. П. Керн, на этот раз — в проекции на стихотворение Вяземского «Метель» (1828):

День светит; вдруг не видно зги,

Вдруг ветер налетел размахом,

Степь поднялася мокрым прахом

Снег сверху бьет, снег веет снизу,

На день насунув ночи ризу.

Штурм сухопутный: тьма и страх!

Компас не в помощь, ни кормило:

Тут выскочит проказник леший,

То огонек блеснет во тьме,

Там колокольчик где-то бряк,

Тут добрый человек аукнет,

То кто-нибудь в ворота стукнет,

То слышен лай дворных собак.

Пойдешь вперед, поищешь сбоку,

Всё глушь, всё снег да мерзлый пар.

И божий мир стал снежный шар,

Где как ни шаришь, всё без проку.

Туг к лошадям косматый враг

Кувыркнется с поклоном в ноги,

И в полночь самую с дороги

Кибитка на бок — и в овраг.

Ночлег и тихий и с простором:

И разве волк ночным дозором

Придет наведать — кто тут есть?[58]

«Эй! пошел, ямщик. » — «Нет мочи:

Сбились мы. Что делать нам!

В поле бес нас водит, видно.

Вон — теперь в овраг толкает

Там сверкнул он искрой малой

Сил нам нет кружиться доле;

Кони стали. «Что там в поле?» —

«Кто их знает? пень иль волк?»

Вьюга злится, вьюга плачет,

Пушкин без особых отклонений воспроизводит общий смысл стихотворения Вяземского, состоящий в соединении мотивов снежного хаоса, застающего лирического героя вместе с ямщиком в пути; потери ориентации в пространстве («Компас не в помощь…» ? «Сбились мы»); бесовских козней («Тут выскочит проказник леший» ? «В поле бес нас водит…»). Наряду с этим Пушкин перефразирует источник и в его конкретности, переносит в свой текст те детали, из которых складывается картина метельного мира у Вяземского. В обоих текстах мы имеем дело с круговым движением («Степь поднялася мокрым прахом И завивается в круги» ? «В поле бес нас водит, видно, Да кружит по сторонам»); с локализацией действия в степи/на равнине; с кратким и удаленным от места происшествия появлением света («…огонек блеснет во тьме» ? «Там сверкнул он искрой малой И пропал…»); со звучащим колокольчиком («…колокольчик где-то бряк» ? «Колокольчик дин-дин-дин…»; и в том и в другом случаях позицию глагола занимают звукоподражательные слова); с падением путников в овраг, вызванным дьявольским шутовством, бесовской забавой («Тут к лошадям косматый враг Кувыркнется с поклоном в ноги, И в полночь самую с дороги Кибитка на бок — и в овраг» ? «Посмотри: вон, вон играет, Дует, плюет на меня; Вон — теперь в овраг толкает Одичалого коня»); с волком («И разве волк ночным дозором Придет проведать…» ? «Кто их знает! пень иль волк?»); с чутьем лошадей (правда, у Вяземского оно представлено потерянным: «Чутье заглохло и застыло в лошадях», а у Пушкина выступает как постоянный признак: «Кони чуткие храпят»). Нетрудно заметить, что Пушкин, перенимая у Вяземского целый ряд конкретных значений, регулярно отказывается воссоздавать их лексическую манифестацию, замещая ее синонимически (ср.: «степь» ? «равнина», «огонек» ? «искра», «бряк» ? «дин-дин-дин», «косматый враг Кувыркнется» ? «бес играет», «лошади» ? «кони»).

3.2. Ориентируясь на «Метель» Вяземского, Пушкин в то же самое время добивается гораздо более последовательной по сравнению с источником семантической мотивации поэтического знака.

Так, например, Пушкин устанавливает соответствие между префиксами со значением лишения качества («бесконечны, безобразны», «беспредельной») и корневой морфемой «бес». Тем самым ключевое слово текста — «бесы» — оказывается согласованным с идеей стихотворения, рисующего действительность, чьи свойства более нельзя определить (ср.: «следа не видно», «пень иль волк?», «сколько их? куда их гонят?»).

Повторяемость элементов, ощутимая в претексте, усиливается Пушкиным за счет того, что он распространяет ее на все уровни своего стихотворения, в том числе на: рифменно-лексический (ср. омонимическую рифму «не видно/видно» (в модальном значении)), рифменно-композиционный (ср. обилие внутренних рифм: «дует/плюет», «торчал/пропал»), звукосочетательный (ср. парономазии: «водит, видно», «сбились в поле бес», «колокольчик умолк»), синтаксический (ср. симметричные конструкции, типа: «Домового ли хоронят, Ведьму ль замуж выдают?»). Пушкин, далее, направляет читательское внимание на разные использованные им формы повторяемости, то и дело обращаясь к наиболее очевидной из них — к редупликации: «тучи/тучи», «мутно/мутна», «еду, еду», «страшно, страшно», «вон, вон», «вьюга/вьюга». Практически всякий переход к новому отрезку текста оказывается так или иначе (фонетически, лексически, синтаксически) возвращением к уже сказанному, подобно тому как в изображаемом мире путники кружатся в пространстве, ставшем изотропным, и не отличают один предмет от другого. Этой же тематизацией выразительных средств текста объясняется его строение в целом: в четвертой (середина стихотворения) и в седьмой (последней) строфах Пушкин повторяет начальное четверостишие. «Бесы» дважды начинаются заново; текст не может быть завершен, его приходится инициировать еще и еще раз, потому что в реальности, которую он описывает, есть только исходные точки движения и нет (в духе кастрационного комплекса) конечных.

3.3. Вяземский цитирует в «Метели» ломоносовское «Вечернее размышление о Божием величии при случае северного сияния» («всё снег да мерзлый пар»):

источник

Когда для смертного умолкнет шумный день,
И на немые стогны града
Полупрозрачная наляжет ночи тень
И сон, дневных трудов награда,
В то время для меня влачатся в тишине
Часы томительного бденья:
В бездействии ночном живей горят во мне
Змеи сердечной угрызенья;
Мечты кипят; в уме, подавленном тоской,
Теснится тяжких дум избыток;
Воспоминание безмолвно предо мной
Свой длинный развивает свиток;
И с отвращением читая жизнь мою,
Я трепещу и проклинаю,
И горько жалуюсь, и горько слезы лью,
Но строк печальных не смываю.

Пушкин
СТИХИ, СОЧИНЕННЫЕ НОЧЬЮ ВО ВРЕМЯ БЕССОННИЦЫ

Мне не спится, нет огня;
Всюду мрак и сон докучный.
Ход часов лишь однозвучный
Раздается близ меня.
Парки бабье лепетанье,
Спящей ночи трепетанье,
Жизни мышья беготня.
Что тревожишь ты меня?
Что ты значишь, скучный шепот?
Укоризна или ропот
Мной утраченного дня?
От меня чего ты хочешь?
Ты зовешь или пророчишь?
Я понять тебя хочу,
Смысла я в тебе ищу.

Ф. И. Тютчев.
Бессонница («Часов однообразный бой. »)

Часов однообразный бой,
Томительная ночи повесть!
Язык для всех равно чужой
И внятный каждому, как совесть!
Кто без тоски внимал из нас,
Среди всемирного молчанья,
Глухие времени стенанья,
Пророчески-прощальный глас?
Нам мнится: мир осиротелый
Неотразимый Рок настиг –
И мы, в борьбе, природой целой
Покинуты на нас самих.
И наша жизнь стоит пред нами,
Как призрак на краю земли,
И с нашим веком и друзьями
Бледнеет в сумрачной дали.
И новое, младое племя
Меж тем на солнце расцвело,
А нас, друзья, и наше время
Давно забвеньем занесло!
Лишь изредка, обряд печальный
Свершая в полуночный час,
Металла голос погребальный
Порой оплакивает нас!

Петр Вяземский. «Бессонница»

В тоске бессонницы, средь тишины ночной,
Как раздражителен часов докучный бой!
Как молотом кузнец стучит по наковальной,
Так каждый их удар, тяжелый и печальный,
По сердцу моему однообразно бьет,
И с каждым боем всё тоска моя растет.
Часы, «глагол времен, металла звон» надгробной,
Чего вы от меня с настойчивостью злобной
Хотите? Дайте мне забыться. Я устал.
Кукушки вдоволь я намеков насчитал.
Я знаю и без вас, что время мимолетно;
Безостановочно оно, бесповоротно!
Тем лучше! И кому, в ком здравый разум есть,
Охота бы пришла жизнь сызнова прочесть?
Но, скучные часы моей бессонной пытки,
В движениях своих куда как вы не прытки!
И, словно гирями крыло обременя,
Вы тащитесь по мне, царапая меня.
И сколько диких дум, бессмысленных, несвязных,
Чудовищных картин, видений безобразных, —
То вынырнув из тьмы, то погружаясь в тьму, —
Мерещится глазам и грезится уму!
Грудь давит темный страх и бешеная злоба,
Когда змеи ночной бездонная утроба
За часом час начнет прожорливо глотать,
А сна на жаркий одр не сходит благодать.
Тоска бессонницы, ты мне давно знакома;
Но всё мне невтерпеж твой гнет, твоя истома,
Как будто в первый раз мне изменяет сон
И крепко-накрепко был застрахован он;
Как будто по ночам бессонным не в привычку
Томительных часов мне слушать перекличку;
Как будто я и впрямь на всероссийский лад
Спать богатырским сном всегда и всюду рад,
И только головой подушку чуть пригрею, —
Уж с Храповицким речь затягивать умею.
1862 (?)

Осип Мандельштам
«Бессоница, Гомер, тугие паруса. «

Бессоница, Гомер, тугие паруса.
Я список кораблей прочел до середины:
Сей длинный выводок, сей поезд журавлиный,
Что над Элладою когда-то поднялся.

Как журавлиный клин в чужие рубежи —
На головаx царей божественная пена —
Куда плывете вы? Когда бы не Елена,
Что Троя вам одна, аxейские мужи?

И море, и Гомер — все движимо любовью.
Кого же слушать мне? И вот, Гомер молчит,
И море черное, витийствуя, шумит
И с тяжким грохотом подxодит к изголовью.

Бессонница! Друг мой!
Опять твою руку
С протянутым кубком
Встречаю в беззвучно-
Звенящей ночи.

— Прельстись!
Пригубь!
Не в высь,
А в глубь —
Веду…
Губами приголубь!
Голубка! Друг!
Пригубь!
Прельстись!
Испей!
От всех страстей —
Устой,
От всех вестей —
Покой.
— Подруга! —
Удостой.
Раздвинь уста!
Всей негой уст
Резного кубка край
Возьми —
Втяни,
Глотни:
— Не будь! —
О друг! Не обессудь!
Прельстись!
Испей!
Из всех страстей —
Страстнейшая, из всех смертей —
Нежнейшая… Из двух горстей
Моих — прельстись! — испей!

Мир без вести пропал. В нигде —
Затопленные берега…
— Пей, ласточка моя! На дне
Растопленные жемчуга…

Ты море пьешь,
Ты зори пьешь.
С каким любовником кутеж
С моим
— Дитя —
Сравним?

А если спросят (научу!),
Что, дескать, щечки не свежи, —
С Бессонницей кучу, скажи,
С Бессонницей кучу…

Кто спит по ночам? Никто не спит!
Ребёнок в люльке своей кричит,
Старик над смертью своей сидит,
Кто молод — с милою говорит,
Ей в губы дышит, в глаза глядит.

Заснёшь — проснёшься ли здесь опять?
Успеем, успеем, успеем спать!

А зоркий сторож из дома в дом
Проходит с розовым фонарём,
И дробным рокотом над подушкой
Рокочет ярая колотушка:

Не спи! крепись! говорю добром!
А то — вечный сон! а то — вечный дом!

Где-то кошки жалобно мяукают,
Звук шагов я издали ловлю.
Хорошо твои слова баюкают:
Третий месяц я от них не сплю.

Ты опять, опять со мной, бессонница!
Неподвижный лик твой узнаю.
Что, красавица, что, беззаконница,
Разве плохо я тебе пою?

Окна тканью белою завешены,
Полумрак струится голубой.
Или дальней вестью мы утешены?
Отчего мне так легко с тобой?

БЕССОННИЦА
Который час? Темно. Наверно, третий.
Опять мне, видно, глаз сомкнуть не суждено.
Пастух в поселке щелкнет плетью на рассвете.
Потянет холодом в окно,
Которое во двор обращено.
А я один.
Неправда, ты
Всей белизны своей сквозной волной
Со мной.

Портал Стихи.ру предоставляет авторам возможность свободной публикации своих литературных произведений в сети Интернет на основании пользовательского договора. Все авторские права на произведения принадлежат авторам и охраняются законом. Перепечатка произведений возможна только с согласия его автора, к которому вы можете обратиться на его авторской странице. Ответственность за тексты произведений авторы несут самостоятельно на основании правил публикации и российского законодательства. Вы также можете посмотреть более подробную информацию о портале и связаться с администрацией.

Ежедневная аудитория портала Стихи.ру – порядка 200 тысяч посетителей, которые в общей сумме просматривают более двух миллионов страниц по данным счетчика посещаемости, который расположен справа от этого текста. В каждой графе указано по две цифры: количество просмотров и количество посетителей.

© Все права принадлежат авторам, 2000-2019 Портал работает под эгидой Российского союза писателей 18+

источник

Добавить комментарий

Ваш e-mail не будет опубликован. Обязательные поля помечены *